— Вы разрешите?

Мне петь было о Трое,
О Кадме мне бы петь,
Да гусли мне в покое
Любовь велят звенеть.
Я гусли со струнами
Вчера переменил
И славными делами
Алкида возносил;
Да гусли поневоле
Любовь мне петь велят,
О вас, герои, боле,
Прощайте, не хотят…

В голосе Кирилла Григорьевича звучали неподдельная любовь и тоска.

— Вы меня поняли, Ваше Высочество? Не легко мне было говорить льстивые и лестные слова немцам академикам, когда Ваше Высочество персонально здесь быть изволили.

Да гусли мне в покое
Любовь велят звенеть.

— И всё-таки вы будете по своему обыкновению молчать.

— Да, Ваше Высочество, буду молчать, ибо как смею я сказать то, что так хороню в самой глубине своего сердца?

Катер мягко взлетел на невские волны. Шипит под носом волна, гнутся длинные распашные вёсла в руках у сильных гребцов. За кормою шелестит по ветру великокняжеский штандарт и полощет концом по крутящей, будто кипящей воде.

Великая Княгиня молчит. Да, он любит… давно и крепко любит и потому молчит, что очень сильно любит… А любовь разве не сила, не то орудие, которое поможет в любую минуту?..

— Послушайте, Кирилл Григорьевич, скажите мне… Что за охота была вам… помните, в то сумасшедшее лето, когда мы все жили в Раеве, у Чоглоковых, под Москвою, приезжать к нам из своего Петровского каждый день? Это было вам, должно быть, очень утомительно… И у нас была такая скука. Всё те же люди и те же разговоры и шутки, мы так надоели друг другу. У вас же, в Петровском, я слышала, каждый день бывали новые люди, множество гостей, и все самого лучшего московского общества.

Гребцы навалились, давая последний разгон лодке перед причаливанием. Загребной откинулся далеко назад.

— Да гусли поневоле любовь мне петь велят, — чуть слышно сказал Разумовский. — Я был тогда влюблён.

— Что вы?.. Да в кого же могли вы быть влюблены у нас?..

С деревянным стуком гребцы выбрали вёсла из уключин. Матрос стал с крюком на носу. Сейчас и пристань.

— В кого?.. В вас!

Екатерина Алексеевна рассмеялась.

— Вот… Не подозревала. Ведь вы тогда уже несколько лет как были женаты и, сколько я слышала, хорошо жили с женою. Вы хорошо умеете скрывать свои чувства.

— Мои чувства, Ваше Высочество, были особого порядка… И они остались неизменными.

Разумовский протянул руку Великой Княгине, чтобы помочь ей выйти из катера. Маленькая ножка коснулась бархата подушки, чуть нагнулась лодка. Екатерина Алексеевна оперлась на руку Разумовского и ощутила: тверда рука и не дрожит.

Да — этот пойдёт для неё на всё…

IX

В эти дни при Екатерине Алексеевне появилась новая фрейлина — сестра Елизаветы Романовны Воронцовой, Екатерина Романовна Дашкова. Ей было семнадцать лет. Она воспитывалась за границей, говорила по-французски лучше, чем по-русски, и вся была пропитана идеями Вольтера и духом Монтескье и Дидро. Великой Княгине было интересно говорить с нею и вспоминать любимых философов. Екатерина Романовна только что вышла замуж за Дашкова, и замужество давало ей известную свободу. Наружно — «бержерка» саксонского фарфора, миниатюрная куколка с тонкими нежными чертами миловидного лица, с фарфоровою матовостью щёк, с большими серо-голубыми наивными глазами, с высоко взбитыми в модной причёске пепельными пушистыми волосами — она была несказанно привлекательна и нравилась всем, и женщинам и мужчинам. Её родственник Никита Иванович Панин, назначенный Императрицей наблюдать за воспитанием наследника Павла Петровича, был влюблён в неё. Задорная, смешливая, с галлицизмами в русском языке, мило картавящая, пропитанная духом вольности, вывезенной из Франции и Швейцарии, она была постоянно окружена гвардейскою молодёжью.

Она, и как-то вдруг, воспылала совсем необычайною, нежною и страстною, на всё готовою любовью к Великой Княгине и не отходила от неё. И то, чего себе не могла позволить Великая Княгиня, — громко и смело говорить о политике, то могла делать с наивною прелестью куколка Екатерина Романовна. По своему положению — родной сестры фаворитки Великого Князя, родственницы Никиты Ивановича Панина — она знала всё, что делалось при Великом Князе, что говорилось у Императрицы в связи с помыслами о юном ребёнке-наследнике. Она могла передавать, и как бы от себя, не впутывая Великую Княгиню, то, что ей искусно подсказывала Екатерина Алексеевна, и Дашковой казалось, что она становится во главе какого-то заговора.

Так незаметно и как будто и помимо воли Великой Княгини и точно создавался заговор против Петра Фёдоровича. Екатерина Алексеевна стремилась в этом заговоре устранить и своего сына Павла Петровича, чтобы быть не регентшей, но полновластной Императрицей. Она не изменяла своей формуле, как-то давно вылившейся у неё в слова: «Здесь я буду царствовать одна!..»

Помеха была в сыне и в том, что самые преданные ей люди — Бестужев и Панин, на которого влияла Дашкова, никак не могли понять, как и куда мог деваться Павел Петрович? И Екатерина Алексеевна искала ещё и таких людей, которые настолько были бы преданны, что и сын её не стал бы им помехой.

Алексеем Петровичем Бестужевым был заготовлен манифест, которым, по смерти Елизаветы Петровны, Императором провозглашался малолетний Павел Петрович, а регентшей его мать, Великая Княгиня Екатерина Алексеевна. Это было в духе Петра Великого, и потому была надежда, что в нужную минуту Императрица согласится подписать этот манифест. Но Государыне донесли раньше времени о существовании какого-то заговора. Бестужев успел сжечь манифест, но было приказано произвести расследование. В начале 1759 года Бестужева сослали в его имение Горетово, графу Понятовскому, не сумевшему скрыть своих чувств к Великой Княгине, предложили отъехать от Императорского двора за границу, а ближайших советников и сотрудников Екатерины Алексеевны Елагина и Ададурова сослали — первого в Казанскую губернию, второго — в Оренбург.

Государыня отказывалась видеть племянницу, она подозревала её в заговоре. Больная, сердитая, она, не стесняясь придворными, ругала племянника. Немцы её раздражали, а вот выгнать их с половины Великого Князя не могла или не хотела. Назревал нарыв, и не могла быть спокойна Великая Княгиня. Она знала государынин нрав: «Я еду, еду — не свищу, а наеду — не спущу». По городу ходили «эхи» — Дашкова их ловила и докладывала Великой Княгине, сидя у её ног. «Обоих вон из России, и мужа, и жену. Окружить Павла Петровича, милого Пуничку, русскими людьми и готовить его царствовать…» Никита Иванович Панин играл едва ли не первую роль при Государыне.

Великая Княгиня поручила Дашковой спросить Никиту Ивановича, может ли быть что-нибудь подобное, угрожает ли ей высылка?

Очарованный племянницей, заворожённый ею, Панин пустился на откровенности. Он задумался над вопросом Екатерины Романовны и наконец, после некоторого молчания, сказал:

— Того переменить не можно, что двадцать лет всеми клятвами утверждено. Однако думаю, что ежели Государыне Императрице такой план на благовоззрение представить, чтобы отца выслать на родину, а мать с сыном оставить, то большая в том вероятность, что она на то склониться может. — Он помолчал, глядя в синие, прекрасные, наивные, совсем детские глаза Дашковой, и продолжал: — О сём говорено было с Шуваловым после обеденного кушанья у него в доме, когда много всяких питий пито было и о здравии и за упокой… Известно, у пьяного на языке, что у трезвого на уме. Полагали такое действие возможным. Затем очень уж его Высочество наружу выставлять изволит свою любовь и преклонение перед немцами, и сие для Государыни нож острый…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: