— C'est formidable!.. Cela fait fremir!..[87]
Она осталась в Риге. На другой день, когда полковник Кашкин привёз ей подробное, но всё ещё неверное донесение, она закрыла двери своего кабинета и писала то по-русски, то по-французски письмо Никите Ивановичу Панину, которое тот же Кашкин должен был немедленно везти в Петербург.
«Никита Иванович, — писала Императрица. — Не могу я довольно вас благодарить за разумныя и усердныя ко мне и отечеству меры, которые вы взяли по Шлюссельбургской гистории».
Она продолжала по-французски:
«La Providence m'a donne un signe bien evident de sa grace en tournant cette enterprise de la facon dont elle est finie…
Le jour de mon depart de Petersbourg une pauvre femme avait trouve dans la me une lettre de main contrefaite ou il en etait parle; cette lettre fut remise au Prince Wesemski et elle est chez lui. Il faudra questionner ces officiers, si ce sont eux, qui l'ont ecrit et repandue. Je crains que le mal n'aye d'autre suite encore, car Ton dit cet Ушаков lie avec nombre de petits gens de la Cour. Enfin il faut s'en remettre au soin du bon Dieu, qui voudra bien decouvrir, je n'ose en douter, toute cette horrible attentat…[88]
Вспомните так же врания того офицера, что Соловьёв привёл, да с Великаго поста более двенадцати подобных было и всё о той же материи. Велите, пожалуй, разсмотреть не оны ли тому притчины были…
Хотя в сём письме я к вам с крайнею откровенностью всё то пишу, что в голову пришло, но не думайте, чтобы я страху предалась. Я сие дело не более уважаю, как оно в самом существе есть, сиречь дешператной и безразсудный coup,[89] однакожь надобно до фундамента знать, сколь далеко дурачество распространилось, дабы, есть-ли возможно, разом присечь и тем избавить от нещастия невинных простяков.
Радуюсь, что сын мой здоров, желаю и вам здравствовать.
Стерегите, чтоб Мирович и Ушаков себе не умертвили».
Императрица сама вложила письмо в конверт и опечатала его своею печатью. Потом взяла ещё лист и написала на нём размашистым почерком:
«Указ генерал-поручику Веймарну.[90] По получению сего немедленно ехать вам в город Слюсельбург и тамо произвесть следствие над некоторыми бунтовщиками, о которых дано будет вам известие от нашего тайнаго действительнаго советника Панина, у котораго оное дело, и потому он как вам все наставления дать, так и вы всего что касаться будет от него требовать можете.
Императрица сократила своё пребывание в Риге и пятнадцатого июля поехала в Петербург, «дабы сие дело скорее окончить и тем дальных дурацких разглашений пресечь…»
Семнадцатого августа особым манифестом был объявлен над Мировичем верховный суд. В этот суд было назначено пять духовных и сорок три военных и гражданских высших сановника. Суду этому было повелено:
«Что лежит до Нашего собственного оскорбления в том Мы сего судимаго всемилостивейше прощаем, в касающихся же делах до целости государственной, общаго благополучия и тишины, в силу поднесённаго Нам доклада, на сего дела случай отдаём в полную власть сему Нашему верноподданному собранию…»
Мирович на суде держался стойко, решительно — по-офицерски.
Он с твёрдостью отверг, что имел сообщников.
Духовные лица настаивали на том, чтобы к Мировичу были применены пытки. Обер-прокурор князь Вяземский, видя искренность подсудимого и веря его офицерскому слову, протестовал против этого. Много раз спрашивали Мировича, и он всегда одинаково отвечал: «Я считаю себя уже не существующим в этом мире, мне ничего другого нельзя ждать, как только позорной казни. Я готов её с мужеством перенести и тем искупить совершённое преступление. Сообщников я не имел и полагаю, что никто не захочет, чтобы я невинных обвинил. Я оплакиваю горе солдат и унтер-офицеров, которых вовлёк своим безумством в кратковременное заблуждение…»
Третьего сентября на Мировича наложили оковы. Он заплакал. Девятого состоялся приговор — было постановлено: «отсечь Мировичу голову и, оставя тело его народу на позорище до вечера, сжечь оное потом купно с эшафотом, на котором та смертная казнь учинена будет…»
Жестоко были наказаны и все унтер-офицеры, и солдаты смоленского караула, пошедшие с Мировичем. Князь Чефаридзе был лишён всех чинов, посажен в тюрьму на шесть месяцев и «написан в отдалённые полки в солдаты…».
Капитан Власьев и поручик Чекин с повышением в чинах были отправлены в азиатские гарнизоны, и их жизнь прошла неприметно и бледно. Тень убитого ими «по присяжной должности» Императора точно всегда витала над ними.
Пятнадцатого сентября на Петербургском острове, в Обжорном рынке, казнили Мировича.
XX
Странные были отношения между Императрицею Екатериною Алексеевною и её сыном Великим Князем Павлом Петровичем. Точно не мать была сыну Екатерина Алексеевна, но отец. Материнской ласки, женской нежности у неё не было. Мальчик побаивался своей неласковой, маловнимательной к нему матери. Бывали периоды, когда занятая делами государственными Императрица целыми днями не видела Великого Князя. Он жил со своим воспитателем — в этот год Семёном Андреевичем Порошиным[91] — на своей половине дворца, имел своих гостей и редко ходил на половину Государыни-матери. Лишь на балы, спектакли в Эрмитажном театре, на французские комедии и балеты приводили мальчика, и он томился на них, нетерпеливо дожидаясь, когда отпустят его спать. Фрейлины Государыни обожали милого «Пуничку», прелестного, умного, развитого ребёнка, танцевали с ним, ухаживали за ним, дарили ему конфеты, писали ему французские стихи. Мать издали снисходительно наблюдала за ним. Иногда она подзывала сына к себе, задавала ему два-три вопроса, но вопросы её были отцовские, мужские — не материнские, женские. Мальчик стеснялся матери.
На половине Великого Князя сменялись учителя, шли уроки и забавы по установленному Императрицей расписанию. По желанию Императрицы у Великого Князя к обеду всегда бывали гости — кто-нибудь из вельмож, приезжие в Петербург сухопутные и морские офицеры, иностранные посланники. Императрица хотела, чтобы её сын с малых лет приучился к серьёзным разговорам. Разговор часто, к великому смущению воспитателя Порошина, шёл слишком «взрослый». Гостям казалось, что Павел Петрович не слушает, не понимает того, что говорится, что он занят своими игрушками, расцвечивает флажками большую модель фрегата, стоящую рядом со столовой, или просто «попрыгивает» подле клетки с птицами, но вдумчивый Семён Андреевич не раз отмечал в своём дневнике, как отражались эти разговоры на чуткой и восприимчивой душе Великого Князя и как он их запоминал.
В этот раз к обеду были — вице-канцлер Воронцов, граф Никита Иванович Панин, граф Захарий Григорьевич Чернышёв, граф Александр Сергеевич Строганов и Пётр Иванович Панин.
В эти дни в Петербурге так много говорили о казни Мировича. Двадцать два года в России не было смертных казней, и эта первая казнь взволновала умы. Как ни старался Порошин отвести разговоры на темы, более подходящие для его воспитанника, Великого Князя, разговор всё возвращался к различным случаям казни людей.
Никита Иванович, большой гурман, приказал поставить к своему прибору «канфор» и варил в кастрюлечке «устерсы» с английским пивом. Великий Князь поставил у своего стула приступочку, встал на неё, внимательно следил за варкой и крошил хлеб к этому вареву.
87
Это ужасно!.. Это бросает в дрожь!.. (фр.).
88
Провидение мне дало знак своей явной милости, повернув это предприятие так, как оно закончилось… В день моего отъезда какая-то бедная женщина нашла на улице письмо, написанное подделанным почерком, где об этом говорилось. Это письмо было передано князю Вяземскому, и оно у него находится. Надо допросить этих офицеров, не они ли написали и распространили это письмо… Я боюсь, чтобы зло не имело продолжений, так как говорят, что этот Ушаков имел связи с мелкими придворными. Но надо отдать себя Богу, который — я в этом не алею сомневаться — раскроет скоро всё это ужасное покушение… (фр.).
89
Удар (фр.).
90
Веймарн Иван Иванович (1722–1792) — генерал-квартирмейстер русских войск в Северную войну, позже командовал русскими войсками в Польше.
91
Порошин Семён Андреевич (1741–1769) — флигель-адъютант Екатерины, в 1762–1766 гг. воспитатель цесаревича Павла.