Романов стоял у окна, прижавшись горячим лбом к прохладному стеклу. Света не зажигал. На свет мог кто-нибудь зайти, а он никого не хотел видеть. Все эти дни он прожил как в горячечном бреду. Был в окружкоме партии. Разговаривал с прокурором. На заводе занимался обычными делами: готовил заводскую партконференцию, несколько раз говорил по телефону с Москвой, с наркомом, о готовности досрочно пустить новую двухсотпятидесятитонную мартеновскую печь. Принимал посетителей.
Как-то ночью Романов проснулся и еще в полузабытьи подумал: «Может, ничего этого и не было? Ни теплого лунного вечера, ни привидения, ни Никишки?.. Может, мне только приснилось все это?» Но тут же в мозгу вспыхнул истошный, полный непереносимой боли крик матери Никифора, когда она прибежала и увидела сына в крови, распростертого на земле. И от воспоминания об этом Клим, как тогда, протяжно застонал.
Произошла дикость. Нелепость. Несчастный случай. Но человека нет!
Конечно, каждый день где-то погибают люди. Землетрясения… Бури… Несчастные случаи на производстве…
Вот недавно хоронили молодого рабочего. Плохо закрепил болванку на крюке подъемного крана, она и сорвалась… Сам был виноват. Но и в этом случае строго были наказаны и начальник цеха, и мастер. За что? За то, что плохо учили парня. А что может он, Романов, сказать на заседании парткома в свое оправдание? Ничего.
Партком будет вести Ананьин. Это Климу сообщили в окружкоме. Правда, обещали прислать своего представителя. Кого?.. Поговорить с Ананьиным? Нет, с ним он говорить не будет. Романов был в окружкоме. Шатлыгин еще не вернулся из санатория. Клим пошел ко второму секретарю — Спишевскому. Секретарь слушал его рассеянно, постоянно отрывался, откликаясь на каждый телефонный звонок. И Романов на полуслове оборвал свой рассказ.
— Все? — спросил Спишевский.
— Все.
— Вот вы, Клим Федорович, недовольны. А чем, позвольте узнать? Ведь вы толком ничего объяснить не можете… Да, случилось несчастье. Я вас понимаю. Но и вы поймите нас. Произошло, по сути, убийство. Пусть не преднамеренное, но убийство. И если мы оставим это дело без последствий, если окружком погладит по головке за такое члена партии, то что скажут люди?
«О чем он говорит? — подумал Романов. — При чем здесь «по головке»? Разве я прошу снисхождения? Разве я хочу уйти от наказания?.. Но тогда чего же ты хочешь?.. Ничего… Может, только немного простого человеческого участия…»
Романов подошел к дивану и лег на спину. На потолке колыхались легкие тени: за окном на столбе висел фонарь, раскачиваемый ветром. Вдруг и стены и потолок залило светло-розовым — из мартенов вышла очередная плавка.
Когда-то, еще до армии, Клим сам работал подручным сталевара на мартеновской печи. Это было в Питере в тринадцатом году. А в четырнадцатом его призвали. Он попал в армию Самсонова, но вскоре подцепил дизентерию и около двух месяцев провалялся в госпитале в Пскове. Не заболей он тогда, может, и погиб бы, как большинство его товарищей-однополчан, в лесах Восточной Пруссии. Но в тот раз судьба пощадила его. А в каких переделках бывали они с Пантелеем в гражданскую!..
Написал ли Михаил Пантелею о случившемся? Вот кого не хватало ему сейчас. У Пантелея всегда находились для Клима такие слова, которые врачевали душу. Так было в самые трудные дни жизни.
Романов долго лежал без сна. И все-таки к утру забылся. Но и в полусне пригрезилось что-то непонятное, страшное, кровавое, а руки непослушные, ноги ватные, сердце холодное. Одно только явственно — ужас. И сон отлетел. И снова на потолке — легкие, скользящие тени, а во рту — горький дым от папиросы.
Ананьин сел за романовский стол, инструктор окружкома устроился рядом, сбоку. Члены парткома расположились за длинным столом, покрытым зеленым сукном. Оба стола образовывали букву «Т». Партком собрался в полном составе.
— Сердюк! Бери бумагу, будешь вести протокол, — сказал Ананьин.
Мастер литейного цеха Сердюк обычно вел протоколы. Его каллиграфический почерк легко разбирала любая машинистка.
— Начнем? — спросил Ананьин представителя окружкома.
Тот согласно кивнул головой.
Все эти долгие дни Михаил не находил себе места. Ведь это он позвал Романова в деревню. Был рядом, когда тот стрелял… Как бы там ни было, а он должен разделить с ним ответственность. Так Михаил и сказал Климу, когда рано утром на другой день пришел к нему. Но Романов грубо оборвал его:
— Перестань! Не до твоих переживаний мне сейчас!
Что ж, он прав. Ведь это его, а не Михаила слушают на парткоме. Его, а не Михаила могут посадить в тюрьму. В тюрьмах, правда, сидели и революционеры. Но в каких тюрьмах? В царских. А его могут посадить в советскую тюрьму, куда сажают врагов Советской власти, бандитов, спекулянтов. Как же жить после этого?
А Ананьин все не начинал. Копался в бумагах. Наконец заговорил своим негромким бархатистым голосом. Только чуть с хрипотцой, что выдавало его волнение.
— На повестке дня у нас сегодня один вопрос: персональное дело товарища Романова. Все вы уже знаете, что случилось в Солодовке: выстрелом из маузера был убит семнадцатилетний парень Никифор Шевчук, живший в этом селе. Как это случилось, лучше сможет рассказать сам товарищ Романов. Возражений нет? Тогда прошу…
Романов тяжело, будто нехотя, поднялся.
— Что я могу сказать? Суть изложена в моей объяснительной записке. Добавить к тому, что написал, могу немногое. — Романов замолчал, подыскивая необходимые сейчас слова. — Как случилось? Хотел напугать… Думал, поповские козни… Стрелял вверх… Оступился… А то, что парнишку этого жаль, что жизнь после этого невыносимой стала, — так это все сантименты, — с трудом выговорил он редко употребляемое слово. — Пусть лучше Ананьин прочитает мою объяснительную записку, там все сказано.
— С твоей запиской члены парткома знакомы, — сказал Ананьин.
— А я не читал, — заявил Михаил Путивцев.
— Возьми. — Ананьин протянул сложенный вдвое лист бумаги из школьной тетради. — Если товарищ Романов ничего не желает добавить к тому, что написал, перейдем к обсуждению. Хочу только предупредить… — И, чуть помедлив, продолжал: — Оценка политической зрелости заводской партийной организации, ее руководству — парткому — будет дана вышестоящими партийными органами в зависимости от решения, которое мы примем. Верно я говорю? — обратился он к представителю окружкома.
Тот согласно кивнул головой.
Михаил прежде никогда не видел этого товарища в окружкоме. Он знал в лицо секретаря, заведующих отделами. Кто он? Инструктор? Новенький?
— Кто желает высказаться первым? — спросил Ананьин.
— Разрешите?
На заседаниях парткома у Романова не было принято вставать, когда выступаешь. Но это заседание было особым, и Михаил встал.
— Я прочитал объяснительную записку и согласен с товарищем Ананьиным, что оценка нашему парткому будет дана в зависимости от решения, которое мы сегодня примем. Поэтому хотел бы напомнить, что Клим Федорович Романов связал свою жизнь с партией большевиков в шестнадцатом году, когда вопрос «кто кого» стоял очень остро…
— Ты говори по существу, — перебил Ананьин.
— Я по существу. Для меня немаловажное значение имеет тот факт, когда человек пришел в революцию, в партию. Тогда, когда партия была гонимой, преследуемой в полицейском государстве, или тогда, когда партия победила. Товарища Романова большинство сидящих здесь знают много лет. — Михаил сделал паузу. — То, что произошло в Солодовке, — несчастный, трагический случай. Я не знаю, что там на этот счет говорят юридические законы. Но законы пишутся людьми. В своде законов невозможно предусмотреть все случаи, которые могут встретиться в жизни. С Романовым, повторяю, произошла трагическая случайность. Исключение из правил. И мы должны рассматривать этот вопрос только так, иначе мы будем не коммунистами с горячими сердцами, а бездушными чиновниками.
— Короче, что ты предлагаешь? — снова перебил Ананьин.