Когда волна вновь толкнула его вверх, он рванул ручку на себя — дверца открылась. Подброшенный следующей волной, он влетел в темное отверстие и больно ударился обо что-то плечом. Тут же сорвался вниз, упал в воду, заполнявшую всю носовую часть фюзеляжа, глубоко врезавшегося в песок.
Здесь дурно, застойно пахло. Спишевский нащупал какие-то переборки, трос, что-то похожее на опрокинутую лавку, какие-то выступы на корпусе и покарабкался вверх.
Сверху в открытый люк влетел град холодных брызг. Добравшись до люка, он высунулся почти до половины наружу и потянул дверцу на себя, она со скрипом затворилась. Стало совсем темно. Потом глаза привыкли — в иллюминаторы вверху пробивался тусклый рассеянный свет…
Спишевский нашел что-то вроде сиденья. Похоже, это была спинка, но теперь она служила ему основанием. Он уселся на нее, свободно спустил одеревеневшие от холода ноги.
Нервное напряжение спадало, и мускулы становились вялыми и сонными. Сон постепенно входил в каждую клетку его измученного немолодого тела. «Засну и снова сорвусь в эту холодную маслянистую жижу». Спишевский пошарил вокруг себя руками. «Лямки! Действительно это лямки! Теперь не упаду», — привязывая себя, подумал он, и это было последнее перед тем, как сон сморил его.
Михаил Путивцев перевернулся на спину и перевел дух. Он никогда не видел такого неба. Кучевые облака в вышине подсвечивались лунным светом, а по этому светлому фону мчались темные, причудливых форм хмары. Они сталкивались, бесшумно сливались в клубящееся месиво и мчались дальше. Все изменялось ежесекундно, на глазах, и было быстротечно, как жизнь. Жизнь…
Казалось, нет уже сил шевельнуться. Но эта мысль — «жизнь» — как вспышка в его мозгу заставила Михаила вновь повернуться и выбросить вперед руку…
Он уже почти терял сознание и не сразу даже понял, что его руки коснулись дна. Сделал еще несколько отмашек и зацепил дно. И только тогда встал на ноги и тут же повалился — ноги не держали его. Снова поднялся.
С каждым шагом воды становилось все меньше, а тело будто наливалось свинцом. Было бы дико, нелепо упасть и захлебнуться теперь, у самого берега. И когда воды стало по колено, а он не мог больше подняться — пополз на четвереньках. Так легче.
Как Михаил дополз до старой лодки на берегу — он уже не помнил. Он пришел в сознание через восемь дней в больнице.
…Захар Бандуристов на третий день из больницы сбежал, хотя температура еще держалась.
Николай Иванович тоже попал в больницу. Когда на десятый день после катастрофы море выбросило на берег разбухший, обезображенный труп, который не могли опознать, Николай Иванович вызвался поехать.
Его привезли на машине, к самому месту.
— Нет! Нет! Это не он! — сначала сказал механик и вдруг глухо охнул.
Все еще не веря, не желая верить, он нагнулся и вытащил часы. Петькины именные часы.
— Что ж ты, Петька?.. — тихо, одними губами прошептал он и заплакал.
Всеволода Романовича Спишевского утром нашел поисковый катер. Спишевский сидел, прислонившись головой к обшивке. Его седые мокрые волосы были спутаны. Тело уже окоченело.
В ту же ночь погиб еще один рыболовецкий бот, а с ним три человека.
По желанию жены Спишевского Всеволода Романовича похоронили не на кладбище, а у самого моря. Там же решили похоронить и других погибших в этот шторм. Петькина могила была по счету пятой. Когда едешь на Ростов через Стахановский городок, эти пять могил от дороги находятся справа.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
На больших бульварах на деревьях стойко держались зеленые листья, хотя верхушки их кое-где уже были тронуты желтизной.
Стояла сухая ноябрьская погода. Период осенних дождей еще не начался.
Рабочий Париж просыпался рано, но здесь, в центральной части города, ранним утром на улицах было мало людей: редкие прохожие, молочницы, уборщики мусора.
Каждое утро портье отеля «Байярд» любезно распахивал двери перед высоким светловолосым русским, которого он называл про себя «мосье Иван».
Обитатели отеля в это время, как правило, еще спали, а «мосье Иван» уже шел куда-то по своим, видимо неотложным, делам. В отеле жили еще трое русских, они приехали на какую-то выставку, которая вскоре открылась в Париже.
О том, что русские приехали на выставку, портье узнал от любознательной горничной, убирающей номера. «Мосье Иван», оказывается, немного говорил по-французски и не прочь был поболтать с горничной.
В газете «Монд» портье прочитал, что 13 ноября в Париже открывается XV Международная авиационная выставка.
«Так вот на какую выставку он приехал. «Мосье Иван» — пилот», — решил портье. После этого русский еще больше заинтересовал его.
Сам портье, которого звали Жан Рено, в молодости, во время мировой войны, летал на «фарманах». В шестнадцатом году его самолет подбили, но Жан остался жив, сломал только два ребра и ногу.
Его долго лечили, и довольно успешно: ходил он без палочки, прихрамывал слегка, пальцы на руке замедленно, но шевелились, а о ребрах он уже давно и думать забыл.
Как инвалид войны Рено получал пенсию, но ее не хватало: у него было трое детей. Жить впятером на одну пенсию было невозможно, и Комитет ветеранов войны подыскал ему легкую работу.
Сначала эта работа казалась ему унизительной: распахивать перед каждым двери, подносить вещи.
Без привычки, с хромой ногой, это было делать нелегко, но вскоре он приспособился и ловко, как медведь, переваливался с ноги на ногу, со ступеньки на ступеньку.
Заметив, что возле подъезда остановился роскошный «роллс-ройс», Рено бросился к машине. Приехал какой-то важный постоялец. Отель-то, в общем, был второразрядным, и такие машины никогда здесь раньше не останавливались. Но не успел он подскочить, как дверца открылась, из машины вылез высокий представительный мужчина с небольшим кожаным чемоданом, и, когда Жан попытался было перехватить этот чемодан, чтобы поднести, прибывший сказал ему непривычную для него фразу:
— Спасибо, я сам…
Только тут Рено заметил на крыле красный флажок с серпом и молотом.
«Значит, у красных так принято», — решил Жан.
Русские еще никогда не останавливались в «Байярде».
Его отношение к «красным» со временем менялось.
После революции в России Париж буквально наводнили эмигранты. Много было настоящих аристократов. Для того чтобы определить это, не надо было даже видеть их в дорогих нарядах. Аристократическая кровь чувствовалась в походке, в манере держать себя.
Воспитанный в семье мелкого буржуа, где восхищались подлинными аристократами, особенно теми, которые сумели к своим титулам прибавить еще и богатство, Жан относился к русским эмигрантам не только с почтением, но и с сочувствием. Парижские правые газеты почти в каждом номере писали о жестокостях большевиков. Сами эмигранты рассказывали невероятные вещи: ироды, пожирающие даже детей, захватили их родину. Слушая такие рассказы, Жан только качал головой.
Но постепенно на то, что произошло в России, он стал смотреть по-другому. Его сменщиком был русский, некогда штабс-капитан царской армии Петр Рыбаков.
«Пьер», как называл его Жан, не любил говорить о революции. Но иногда за рюмочкой аперитива его прорывало: «Мы сами загубили Россию! Драли как сидорову козу мужика, пороли нагайками рабочих. А зарабатывали они шиш! Царь-батюшка был под пятой у Алисы. А эта сука, немка, вместе с Гришкой Распутиным продавала Россию».
Жан не знал, кто такой Гришка Распутин, не знал, что это значит «драть как сидорову козу». Но со временем из разговоров с Пьером, из газет, в которых стала появляться более или менее объективная информация, Рено понял, что в России все было не так просто, что русские крестьяне и рабочие жили в невыносимых условиях. Конечно, у них во Франции лучше… Но хорошо, если у тебя есть работа, если тебя защищает Комитет ветеранов войны…
И все-таки несправедливо, что его однофамилец, владелец автомобильных заводов Рено, зарабатывает миллионы, а он — несколько сот франков в месяц.