Может, за меня и молились во всю силу по пятницам, но без моего ведома. Наверное, меня вообще-то побаивались. Все-таки, странное зрелище — в штанах и руки шершавые, как стены крабьего домика.
На последней неделе ноября первый зимний норд-вест погнал к Виргинии обложенных яйцами самочек и загнал самцов под густой ил. Папа решил отдохнуть, поохотиться на уток, а потом втащил на «Порцию» доску для сортировки устриц и занялся ими. Той осенью с меня хватило одной недели в школе, а папе — одной недели у устричных грядок без моей помощи. Мы толком ничего не обсуждали. Я просто вставала затемно в понедельник, одевалась потеплей, брала смену одежды в грубый мешок. Никто не говорил, что я — не мужчина; может, забыли.
Наверное, если бы мне пришлось отметить булавкой то неуловимое место, которое называют «мой самый счастливый день», я бы выбрала что-нибудь из этой странной зимы, когда мы плавали с папой. Собственно, счастливой в обычном смысле я не была, но, впервые в жизни, была довольна. Меня радовали открытия — ну, кто бы мог сказать, что папа за работой поет? Тихий, скромный папа, которого в церкви едва слышно, в моржовых штанах, в резиновых перчатках, с деревянными щипцами, пел устрицам — красиво, звучно, чисто. Методистские гимны он знал наизусть, весь сборник. «Крабы музыку не понимают, — застенчиво объяснял он, — а вот устриц хлебом не корми, спой им хорошую песню». Вот он и пел нашим устрицам те песнопения, которые создали братья Уэсли[13], чтобы призвать грешников к покаянию и славословию. Я была довольна тем, что работаю с папой, но еще и тем, что не борюсь. Сестра уехала, бабушка нет-нет мелькнет в воскресенье, а Бог то ли умер, то ли меня покинул.
Все это дала мне работа. Раньше я не трудилась до последнего дыханья, последней мысли, последних сил.
Однажды вечером, когда мы ели в домике наш скудный ужин, папа сказал мне:
— Хорошо бы ты немножко училась после работы. Нельзя бросать ученье.
Мы машинально посмотрели на керосиновую лампу, от которой было больше запаха, чем света, и я возразила:
— Я слишком устаю.
— Ну, еще бы!
То был один из самых длинных наших разговоров. А вот трудились мы на славу, я опять была в хорошей команде. За день мы набирали примерно десять бушелей. Если с устрицами так и пойдет, думала я, улов у нас будет рекордный. С большими лодками, где пять или шесть человек, мы себя не сравнивали. Они прочесывали дно, вытаскивая вместе с устрицами кучу всякой дряни, которая отпадала сама собой, механически. А мы стояли на наших утлых лодочках, склонившись над водой, и, как наши отцы и деды, работали деревянными хваталками раза в три — в четыре длиннее нас самих. Осторожно добравшись до устриц, мы ощупывали дно, пока не натыкались на хорошие, крупные экземпляры, а там — хватали их и вытаскивали на отборочную доску. Конечно, приходилось отковыривать лопаткой, устрицы очень прилипучие, иногда пускаешь в ход молоток, но по сравнению с сетью мы дна почти не портили и оставляли место для устриц, которых будут ловить наши дети и внуки.
Сперва я только сортировала, но если мы находили хорошую отмель, я брала устриц щипцами, а когда они уже лежали на доске горками, я вынимала их руками из последнего улова и сортировала наперегонки с папой.
Устрицы — не такие странные создания, как голубые крабы. В них начинаешь разбираться раньше. Через несколько часов я уже могла прикинуть на глаз, будет ли в раковине три дюйма. У хорошей, живой устрицы ракушка плотно закрыта. Открытые с доски сбрасывают, они уже мертвые. В те дни я была хорошей устрицей. Даже рождественский визит подросшей, сияющей сестры не заставил меня разжать ракушку.
В конце февраля вода очень похолодала. Отбросы хвостом плыли за нами, смерзаясь в льдины. «Скоро совсем смерзнется», — говорил папа и, без дальнейших обсуждений, поворачивал лодку. Останавливались мы только, чтобы продать наш скудный улов и плыли дальше, к дому. Температура быстро падала. Под утро мы совсем замерзали.
Потом две недели стояла такая погода, что папа даже не пытался вывести нашу «Порцию». Первый день, а может — и больше, я отсыпалась за всю зиму. Но вскоре, передавая мне утреннюю чашку кофе, мама неназойливо сказала, что, пока не распогодится, можно бы походить в школу.
Говорила она тихо, мягко, но слова ее были тяжки, как мокрый парус. Я постаралась не выказать чувств, хотя самая мысль о школе меня давила и душила. Ну, как она не понимает, что теперь я на сто лет старше их всех, даже учительницы? Я поставила кофе, расплескала его — а он ведь был по карточкам, вскочила, пробормотала, что иду за тряпкой, но мама опередила меня. Она стала промакивать клеенку губкой, и мне пришлось сидеть, терпеть.
— Я за тебя беспокоюсь, Луиза, — говорила она, на меня не глядя. — Конечно, мы с папой тебе благодарны. Просто не знаю, что бы мы без тебя делали. Но… — и, скорее всего, неохотно, она заговорила о том, что со мной будет, если я не одумаюсь. Я не знала, умиляться мне или злиться. Если они хотят собирать плоды моей жизни, хоть сняли бы бремя своей вины.
— Не хочу я в школу, — спокойно сказала я.
— Но…
— Учи меня дома. Ты учительница.
— Ты всегда одна…
— В школе будет еще хуже. Я всегда была там чужая.
Как ни жаль, я волновалась все больше.
— И я их терпеть не могу, и они меня.
Ну, вот. Это уж слишком. Не настолько они меня замечали. Иногда смеялись надо мной, но что до ненависти…
Мама выпрямилась и пошла застирать платье.
— Наверное, я смогу, — сказала она через какое-то время. — Смогу тебя учить, если мисс Хэзел даст книги. Капитан Уоллес мог бы взять математику…
— А ты не потянешь?
Я больше не была влюблена в Капитана, но не хотела с ним так тесно общаться, сидеть вдвоем. Все-таки боль еще не прошла.
— Нет, — сказала мама. — Математику — не могу. А кого теперь найдешь, в такое время?
Она очень старалась говорить так, чтобы не показалось, что она смеется над невежеством местных жителей.
Не помню, как уговорила она мисс Хэзел, та была очень обидчива и гордилась тем, что только она на острове может преподавать в средней школе. Может быть, мама сыграла на том, что я часто пропускаю занятия. Как бы то ни было, вернулась она с учебниками, и начались наши уроки на кухонном столе.
Что до Капитана, мама ходила туда со мной, она очень пеклась о приличиях. Мы с ним занимались, она вязала, а потом они болтали, ни о каких картах речи быть не могло. Он интересовался вестями от Каролины, которая процветала в Балтиморе, как, по словам Иеремии, процветают одни нечестивые[14]. Писала она редко и наспех, все больше — о своих успехах. Капитан сообщал нам о Крике, который писал ему примерно так же часто, как моя сестрица — нам. Когда писем долго не было мама и Капитан начинали спрашивать друг друга: «А я вам говорил?..», «А я вам читала, как она?..» Из-за цензуры Крик не мог сообщить, где он и что делает, но я представляла себе все это и тряслась от страха. Капитан бывал в морских боях и его они не столько пугали, сколько занимали.
Тогда, зимой 44-го, на устриц осталось немного дней. В конце марта — начале апреля папа наловил и засолил мелкой сельди крабам на наживку, отремонтировал мотор на «Порции» и приспособил ее для крабов. Справившись с наживкой, он несколько дней ловил рыбу, чтобы чем-нибудь заняться, и кое-что поделал по дому. А я побольше училась, пока крабов нет. Тогда уж мне пришлось бы торчать на поплавках или в домике.
Мама услышала про высадку союзников[15] по нашему старому приемнику и пошла в крабий домик, сказать мне. Кажется, она радовалась больше, чем я. Для меня второй фронт значил только, что еще кого-то убьют. И вообще, что мне война в Европе?