Твёрдо, как скала, чабан стоял в степи, подставив грудь дождю и порывам ветра; и молнии, прядая по небу, точно не смели пасть на него, точно боялись они разлететься огненной пылью, ударившись в смуглую грудь чабана… А он с улыбкой смотрел на тучи, любуясь их мрачной красотой и силой, и в его чёрных очах горел огонь зависти им, огонь такой же яркий, как сами молнии. Он забыл и о Майе, что лежала на земле, охватив своими тонкими ручками его ноги и крепко прижав к ним свою маленькую головку, — и о себе, и о степи… Ему самому хотелось летать с тучами и петь громкие песни с ними…
Гроза уж не гудела без отдыха, как раньше, а минутку, и две, и три останавливалась и, точно присматриваясь к смелому человеку, одному пред нею, глухо ворчала, должно быть, немножко не понимая, зачем он тут стоит и чего дожидается в пустынной степи под дождём… А потом, помолчав немного, снова встряхивала тучами и играла молниями, градом сыпя их на землю, а тонкие нити дождя всё опускались из неё вниз и всё блестели в огне молний и казались сетью из тонких стальных проволок, которую гроза кидала на землю, чтоб та запуталась в ней, и тогда гроза унесла бы её с собой в страну, где живёт Ночь и она сама, где всегда темно и где у грозы уже много натаскано таких, как земля, шаров, которыми она играет, когда ей скучно и нельзя уйти из дому.
А в степи было холодно, темно и мрачно. Когда молнии летели над нею, то казалось, что она тяжело и утомлённо вздохнула, и, поднятая вздохом, её широкая грудь так и замерла в страхе; а когда молнии падали на неё, она со стоном опускалась, её давила тьма, и над ней монотонно плакал дождь.
Чабан стоял и пел, и в груди его всё горело это могучее, смелое, что позволяло ему одиноко стоять грудью к грозе и не бояться; он всё пел, и раз, когда все тучи сразу вспыхнули ослепительным голубым огнём, он невольно опустил глаза к земле и увидел у ног своих Майю, о которой забыл. Она лежала вся мокрая на мокрой земле, и её маленькое личико было синим и мёртвым, глазки закрыты, и плотно сжатые розовые губки были бледны.
— Умерла! — вскричал он удивлённо. — Отчего же?
И наклонился над ней и, взяв её на руки, прижал к своей груди. Она была так жалка, и в углах глаз её замерли две слезинки; маленькая, беспомощная, она откинула головку назад, и ручки её повисли так жалко и слабо.
— Умерла ты, Майя? — тихо спросил он её и почувствовал, как что-то режет ему сердце острой, невыносимой болью. Он никогда не испытывал такой боли, даже тогда, как, раз упав, сломал себе кость руки, — и эта боль была жалость.
Он даже застонал страшным, рыдающим стоном… и в ответ ему дико и насмешливо захохотал гром прямо над его головой.
Чабан вздрогнул и согнулся, — посмотрел кругом, куда бы спрятать маленькую девочку Майю от грозы, и в первый раз пожалел о том, что не имеет шалаша. И его жалость к девочке перешла в страх за неё. Вот он вскинул на руках Майю высоко над своей головой и с тоской, рвавшей ему сердце так, что он чувствовал, как из этого сердца брызжет внутри его груди горячая кровь, — с тоской и со страхом крикнул изо всей силы:
— Пощади!
Гром хохотал, тучи мчались, дождь всё падал и плакал, степь вздрагивала, а там, вдали, глухо и скорбно рыдал лес… Но в стороне, откуда мчались тучи, мрак становился бледней, и порой там сверкали ласковые голубые улыбки неба.
Чабан стоял и держал высоко над головой маленькую фею, а сам тоскливо смотрел ввысь, где мчались тучи, которым совсем никакого дела не было ни до чабана, ни до Майи. Они пришли потому, что пришли, и уходят потому, что настала пора уйти. Они убили бы его, если б убили, но этого не случилось, — и им нет ровно никакого дела до чабана и Майи; они, может быть, хотят чего-то, но уж не так мало, как чабан и его фея! Они проносятся над землёй и веселятся по-своему.
Вот вдали блеснуло солнце с непокрытого тучами неба; там была уже широкая ясно-голубая лента.
А чабан стоял и всё держал Майю, подымая её к небу и в тоске ожидая, скоро ли и над его головой блеснёт солнце; он даже позабыл и о том, что можно бы пойти к нему навстречу.
Вот оно и блеснуло… и на побитых дождём стеблях ковыля засияли в его лучах алмазы и яхонты капель; и попадали эти лучи на личико Майи и её грудь… А там, куда умчались тучи, ещё гудел гром. Тогда фея вздохнула и тихо простонала:
— О мама! мама!..
А чабан крепко прижал её к груди, и ему стало так радостно!
— Так ты жива! Эх, как это хорошо! А я думал, что гром-то убил тебя!
— Я в лес хочу! Здесь мне страшно!.. — тихо сказала Майя.
— Да ведь она уж ушла, гроза-то! — вскричал чабан.
— Она опять воротится назад! Неси меня в лес!
— Но как же снесу тебя? Я не пойду туда! Чего там? Деревья, и всё!..
— Нет, скорей отнеси меня! — настаивала фея.
— А я останусь один здесь? — спросил её чабан и задумался… Тут есть что-то нехорошее!.. Что же в том, что один? Он всегда был один. И степь так близка и родна ему. Но почему же ему не хочется отнести её в лес? А отнести-то очень не хотелось!
— Знаешь, — сказал он, — мне кажется, что, коли я отнесу тебя туда, так это будет похоже на то, как бы я разрезал себя на две половинки и они разошлись в разные стороны, — одна в степь, другая — в лес, вот что! Пожалуй, лучше этого не делать. А? что ты скажешь?
— Но я боюсь здесь! Я хочу в лес! Мне тоже будет скучно без тебя… ты думаешь — не будет? Ах нет! очень будет… но я хочу в лес! я боюсь здесь!.. какая гроза!!.
— Ну, так как же мы будем? Тебе будет нехорошо без меня, а мне — без тебя. Останься-ка со мной! Что тебе гроза? Как придёт она, я запою песню и буду петь до той поры, пока она будет метаться по степи, — вот и всё!
— Ах, разве ты можешь с ней сладить? Она схватит тебя и со мной и может кинуть так далеко, что мы долетим до моря!
— До моря — это не далеко!.. — задумчиво говорил чабан. — Но как же я отнесу тебя, когда мне этого так не хочется!.. Э?!. И потом — здесь я дал тебе счастье, и ты мне, а в лесу… Ну-ка, скажи, что ты видела там?
Тут и Майя задумалась и, немножко помолчав, печально сказала:
— Это так, счастье здесь! но… ведь его так мало! Это я тебе тогда ещё, в первый раз, хотела сказать. Оно, пожалуй, только ожидание; вот что твоё счастье!..
Им стало грустно после этого; а над ними небо, освежённое грозой, тихо и ласково улыбалось. Чабан посмотрел на него и вдаль кругом себя и нигде не нашёл ответа на свои думы.
— Ну, пойдём! Я отнесу тебя до опушки.
Он понёс её молча и смотрел не в глазки её, как раньше, а в тёмную, смоченную дождём землю, и она, сидя у него на руках, молчала. В них обоих было что-то новое, чего они не понимали, но что мешало им так весело целоваться, как раньше они целовались.
— Прощай!.. Когда ты выйдешь из леса ко мне? — спросил он, опуская её с рук на землю у опушки леса, под ветви, осыпанные, точно драгоценными каменьями, каплями дождя, горевшими на солнце и молчаливо отдыхавшими от бури.
— Приду? Не знаю, когда… Когда захочу, — не раньше! — ответила Майя.
— Ну, так поцелуй на прощанье.
Она крепко, крепко обняла его и поцеловала — горьким поцелуем сомнения, а потом пошла в лес, не оглянувшись на него. На неё падали с потревоженных веток холодные крупные капли, и от них ей было холодно. Лес молчал угрюмо и сосредоточенно, тропинка сделалась почему-то густой, но менее красивой, чем прежде, и цветы были не так красивы, и меньше было их… и всё было странно, не так, как прежде, точно у Майи теперь были новые глаза.
А как просторно там, в степи, и как там ярко! Он, наверно, сидит под ветвями осокоря и думает, глядя вдаль, положив на руки голову. Часто он так сидит и много думает. Часто, когда она засыпала у него на руках, а он переставал баюкать её песней, она сквозь дрёму наблюдала за ним, и, хотя ей казалось, что его сердце не с нею, всё-таки хорошо было смотреть в его горячие очи!.. Она шла. Ветви деревьев осторожно дотрагивались до её плеч и рук и точно хотели сказать ей шёпотом что-то; но она чувствовала ничего, кроме того, что печаль наполняла ей сердце…