Теперь уже и эмиссар вполне мог бы сказать «знаешь что». Но он так не сказал.

— Послушайте, — сказал он. — Я в командировке, и мне платят суточные. Из денег налогоплательщиков, то бишь избирателей. А если кому-нибудь вдруг взбредет затеять по этому делу расследование, сюда прикатит с десяток сенаторов и штук двадцать пять конгрессменов, причем, возможно, приедут они спецпоездом. И все будут получать суточные. А потом будет довольно сложно отправить их назад прямо в Джексон, потому что одни наверняка пожелают задержаться в Мемфисе, другие заглянут в Новый Орлеан — а суточные всем так и будут идти.

— Ясно, — сказал начальник. — Что предлагает ваш шеф?

— Вот что. Заключенный отбыл отсюда под наблюдением отвечающего за него, вполне конкретного надзирателя. А назад был доставлен совершенно другим сотрудником полиции.

— Но он же сдался и… — Начальника никто на этот раз не перебивал, но он сам замолчал и уставился на эмиссара. — Понятно. Продолжайте.

— Итак, на специально назначенного надзирателя, точнее, старшего надзирателя, была возложена ответственность за указанного заключенного. Он же, вернувшись, доложил, что вверенный ему заключенный физически отсутствует; более того, он доложил, что о местопребывании этого заключенного ему неизвестно. Все правильно, вы согласны?

Начальник молчал.

— Все правильно? — вежливо и настойчиво повторил эмиссар.

— Но нельзя же с ним так. Говорю вам, у него тут кругом родня, и…

— Все учтено. Шеф подыскал ему место в дорожной полиции.

— Черт-те что, — сказал начальник. — Да он же на мотоцикле ездить не умеет. Я ему и грузовик-то не доверяю.

— На мотоцикл никто его сажать не собирается. Штат Миссисипи чтит своих героев, а человек как-никак три раза подряд угадал результаты выборов — не сомневаюсь, что в знак восхищения и благодарности ему предоставят машину и подыщут напарника, который при необходимости будет ее водить. Ему даже не придется сидеть в машине все время. Главное, чтобы не отходил от нее слишком далеко. Чтобы, если проверка, если какой-нибудь инспектор увидит, что машина пустая, и начнет жать на клаксон, он бы уже через пять минут был на месте.

— Нет, мне это все равно не нравится, — сказал начальник.

— Мне тоже. Вашему беглецу действительно следовало утонуть — избавил бы нас от этих неприятных хлопот. Но он же не утонул. Поэтому шеф так и распорядился. У вас что, есть варианты лучше?

Начальник вздохнул.

— Нет, — сказал он.

— Прекрасно. — Эмиссар разложил бумаги, отвинтил колпачок авторучки и начал писать. — «Попытка побега из мест заключения, добавлено еще десять лет каторжных работ, — прочитал он вслух. — Старший надзиратель Бакуорт переведен в дорожную полицию». Если хотите, можно написать «за примерную службу». Никакой роли это уже не играет. Вот вроде бы и все. Так?

— Так.

— Тогда, может быть, вызовете его прямо сейчас? И дело с концом.

В общем, начальник послал за высоким каторжником, и тот вскоре явился: серьезный, угрюмый, в новой полосатой робе, лицо загорелое, отсвечивающие синевой, чисто выбритые щеки, недавно подстрижен, аккуратный пробор, легкий запах бриолина (парикмахер сидел за убийство жены, ему дали пожизненное, но парикмахер всегда остается парикмахером). Здороваясь, начальник назвал высокого по имени.

— Ну и хлебнул же ты лиха, да?

Каторжник молчал.

— Теперь хотят тебе еще десять лет накинуть.

— Что ж, пускай.

— Да, крепко тебе не повезло. Сочувствую.

— Чего уж там, — сказал каторжник. — Раз так положено.

Короче, ему дали еще десять лет. Начальник угостил его сигарой, и сейчас он сидел, втиснувшись спиной в узкое пространство между верхней и нижней койками, держал в руке незажженную сигару, а толстый и четверо других каторжников слушали его рассказ. Вернее, сами задавали ему вопросы, потому что все уже осталось позади, все кончилось, он снова чувствовал себя в безопасности, так что, может, и не стоило ничего им больше рассказывать.

— Ну, хорошо, — сказал толстый. — Значит, вернулся ты снова на реку. А что потом?

— Ничего. Греб, и все.

— Небось тяжело-то было опять против течения грести?

— Да, вода еще высоко стояла. И течение тоже было еще сильное. Первые две недели я плыл медленно. А потом вроде как быстрее дело пошло. — И тут вдруг словно рухнул какой-то барьер: его косноязычие, его природная, унаследованная от предков нелюбовь к длинным речам — все это тихо и незаметно испарилось; он заметил, что сам прислушивается к своему рассказу, и рассказ льется легко, спокойно, слова приходят на язык не то чтобы мгновенно, но без труда и когда нужно; и он стал рассказывать: как он греб (он уже понял, что, если держаться ближе к берегу, скорость — впрочем, скоростью это тоже было не назвать — будет больше; он в этом убедился после того, как внезапно, рывком — он даже не успел ничего сделать — его вынесло на стремнину, и лодка помчалась назад, туда, откуда он только что сбежал, и почти все утро пропало даром, потому что он снова оказался близ города, в том узком канале, по которому на рассвете уплыл из гавани), пока не наступил вечер, а потом они привязали лодку к берегу, съели часть еды, которую он припрятал под куртку перед побегом из арсенала в Новом Орлеане, и женщина, как обычно, ночевала с младенцем в лодке, а когда рассвело, они снова двинулись в путь и вечером опять пристали к берегу, а на следующий день еда у них кончилась, и тогда он причалил в каком-то городке — названья он даже не заметил — и нашел работу. На той ферме выращивали тростник…

— Тростник? — переспросил один из каторжников. — Какой же дурак станет его выращивать? Тростник не выращивают, а вырубают. В наших краях так даже нарочно его изводили. Выжигали, чтобы землю зря не занимал.

— Это другой тростник был. Сорго, — сказал высокий.

— Сорго? Что, целая ферма занята под сорго? Сорго? А чего они с ним делали?

Этого высокий не знал. Он же не спрашивал, он просто поднялся на дамбу, а там уже готовился отъезжать набитый неграми грузовик, и какой-то белый крикнул: «Эй, ты! С плугом управишься?» — и он сказал: «Управлюсь», а тот мужик сказал: «Тогда залазь», а он сказал: «Только я не один, со мной тут…»

— Во-во, — сказал толстый. — Я как раз хотел спросить. Так что же…

Лицо у высокого осталось серьезным, голос его прозвучал спокойно, разве что немного отрывисто:

— У них там палатки были, для семейных. За полем.

Толстый поглядел на него и заморгал.

— Они подумали, она твоя жена?

— Не знаю. Должно быть, так.

— А разве она не была тебе женой? В смысле по ночам? Ну, не то чтобы все время, а так, иногда, разок-другой?

Высокий на это даже не ответил. Помолчав, он поднес сигару к глазам и, похоже, увидел, что верхний табачный лист слегка отстает, потому что, еще немного погодя, аккуратно облизал конец сигары языком.

— Ладно, — сказал толстый. — Потом-то что было?

И значит, проработал он там три дня. Работа ему не нравилась. Почему? Может, потому не нравилась, что тростник этот — а там вроде бы действительно большей частью было сорго — тоже не вызывал у него особого доверия. Так что когда ему сказали, что уже суббота, и выдали деньги, а тот белый сказал, что один мужик поедет завтра на моторке в Батон-Руж, он сходил поговорил с тем мужиком, потом на заработанные шесть долларов купил еды, привязал лодку к моторке, и они двинули в Батон-Руж. Плыли недолго, а в Батон-Руже отцепились от моторки, и он снова греб, но только теперь вода в реке вроде как опустилась пониже, да и течение стало послабее, помедленнее, так что плыли они довольно быстро, а по вечерам причаливали к берегу, вставали среди ивняка, и женщина с младенцем спали, как раньше, в лодке. Потом еда снова кончилась. Пришлось опять вылезти на пристани. На другой. Оттуда шел лесосплав, бревна лежали на причале, сложенные в штабеля, их только что выгрузили из фургона. Те мужики — ну, которые грузчики с фургона — рассказали ему про лесопилку и помогли втащить лодку на дамбу; они хотели там ее и оставить, но он сказал, что нет, и тогда они погрузили лодку на фургон, он с женщиной тоже сел в фургон, и они поехали на лесопилку. Там им дали комнату. С обстановкой. Они за нее два доллара в день платили. Работа была тяжелая. Ему нравилось. Он там восемь дней пробыл.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: