Голова Льюиса шла кругом. Подумать, пять тысяч! Даже в долларах это была огромная сумма, ну а на европейские деньги просто неисчислимая… «Напрасно отец заранее отчаивается, — думалось Льюису, — если я кое-что сберегу, откажусь от излишних роскошеств, я еще удивлю его Рафаэлем. А мама, какая милочка, какой молодец! Вот для чего она постоянно на всем экономила. А я-то считал это скупостью и крохоборством…»

У Льюиса в глазах были слезы, и, хотя он молчал, его распирало желание выразить отцу свой восторг и признательность. Он вошел в кабинет, чтобы выслушать проповедь о деньгах, что счет любят, и еще, может быть, назидания о «подходящей женитьбе» (он заранее знал, какую из дочек Гуззарда отец ему прочит в жены). И что же? Вместо того ему дают кучу денег, велят ее тратить по-царски и поручают купить великолепную коллекцию живописи.

— Ну, нет, — пробормотал он под нос, — без Корреджо[11] я не вернусь.

— Так что же ты скажешь? — прогудел мистер Рейси.

— Что сказать мне вам, сэр?! — вскричал Льюис и прижался щекой к исполинскому склону под отцовским пикейным жилетом.

В потоке восторга он не упустил молчаливо приметить, что отец не сказал ничего, что шло бы вразрез с его, Льюиса, планами касательно Триши. Может быть, мистер Рейси догадывается об их тайных замыслах, даже мирится с ними? На минуту у Льюиса промелькнуло сомнение: не вернее ли было бы открыться во всем отцу. Впрочем, боги грозны и тогда, когда милостивы, и быть может, в эти минуты особенно опасны для смертных…

Часть II

4

Льюис Рейси стоял на скалистом выступе и зачарованным взглядом смотрел на Монблан.

Царил ослепительный август, но здесь, высоко в горах, воздух был ледяным. Льюис укутался в плащ на теплом меху, который по мановению руки принес ему взятый в европейское путешествие камердинер, ожидавший теперь на почтительном расстоянии внизу. Еще ниже, у поворота горной дороги, стоял элегантный и легкий путевой экипаж, в котором он путешествовал.

Прошел всего год с небольшим с того дня, когда, стоя на палубе уходящего в океан пакетбота, он простился с Нью-Йорком, и надо сказать, что спокойно взиравший сейчас на красоты Монблана молодой человек находил в себе мало общего с тем расплывчатым юнцом, каким был покидавший Нью-Йорк Льюис Рейси; разве только одно их сближало — в глубинах его существа жил все тот же старинный страх перед Рейси-старшим. Но и этот подспудный страх был теперь изрядно ослаблен разделявшим их расстоянием и протекшим со дня их последней беседы временем; он остался за линией горизонта, застрял, так сказать, на другом конце света и напоминал о себе лишь в минуты, когда в какой-нибудь из европейских банкирских контор клерк вручал Льюису надписанный отцовской рукой аккуратный, с сургучной печатью пакет. Старший Рейси писал сыну редко, когда же писал, то выражал свои чувства натянуто и высокопарно. Взяв в руки перо, мистер Рейси испытывал скованность и его природная склонность к сарказму терялась в округлых периодах, сочинение которых давалось ему нелегким трудом. Так что в письменном виде эта страшившая Льюиса черта отцовской натуры давала знать о себе разве что в начертании той или иной характерной литеры и еще в нестерпимом педантстве, с которым отец выводил на конверте: «Льюису Рейси, эсквайру».

Не будем настаивать, что молодой человек вымел из памяти все, чему к этому времени истекла годичная давность. Многое он продолжал хранить, или, точнее сказать, перенес в память нового Льюиса, которым он ныне стал; например, сердечную склонность к Триши, которую, к его удивлению, не смогли притушить ни слащавые чары английских красавиц, ни миндалевидные очи всех гурий Востока. Не раз, блуждая по улочкам какого-нибудь овеянного преданиями старого города или отдаваясь красе навевавшего томную грусть пейзажа, он бывал поражен, когда вдруг перед ним возникало скуластое, с выпуклым лбом и широко поставленными глазами маленькое смуглое личико Триши; так застывал он в каком-нибудь экзотическом здешнем саду, услышав запах вербены, той самой вербены, что цвела у них дома у самой веранды. Триши была некрасива; его новые впечатления не только не шли вразрез с этим мнением его домашних, но скорее подтверждали его; ее облик не совпадал ни с одним из признанных образцов женского обаяния; и все же, почти позабыв вкус ее поцелуев и эти особые, терпкие нотки в ее голосе, он хранил ее образ и в сердце, и в разуме не менее прочно, чем прежде. Случалось, не без некоторого чувства досады он мысленно клялся, что вполне в его власти сделать усилие и расстаться с ней навсегда; время, однако, бежало, все оставалось по-прежнему; так таится изображение на дагерротипной пластинке; оно вне вашего взора, но оно — там.

Причем новому Льюису вся эта юношеская влюбленность казалась не столь уже важной. С высоты обретенной им зрелости Триши Кент представлялась теперь скорее милым ребенком, чем путеводной звездой, Беатриче, как ему это чудилось раньше.

Улыбнувшись своей умудренной новой улыбкой, он подумал сейчас, что, как только приедет в Италию, непременно возьмется за большое послание к Триши; он давно уже ей не писал. Льюис начал свое путешествие в Лондоне и провел там около месяца; собрал письма и рекомендации, приобрел экипаж и все нужное для дальнейшей поездки, после чего принялся колесить по стране, посещая старинные города и овеянные преданиями замки, от Эбботсфорда и до Кенилворта, стараясь не пропустить ничего, что заслуживало внимания просвещенного путника. Потом пересек Ла-Манш, высадился в Кале, не спеша докатил до Средиземного моря, снова сел на корабль до Пирея; а затем, преобразившись из туриста в гяура, ушел с головой в новый, сказочный мир.

Надо думать, что именно странствия по Востоку и превратили его в нынешнего Льюиса Рейси. Притягательный и пугающий, романтичный и зачумленный, с соловьями и блохами, исполненный плутовства и поэзии, этот Восток и в блеске своем, и в убожестве оказался совсем иным, нежели тот, что мерещился юному Льюису по прочитанным книгам. Так что же могло в нем остаться от нью-йоркской Кэнел-стрит и лужайки над заливом после базаров Смирны, после Дамаска, Пальмиры, после Акрополя, Митилены и Суниона? Даже москиты, единственно напоминавшие ему здесь о доме, казались иными москитами, вернее всего, потому, что кусали его на фоне иного пейзажа. И что значат страхи, посещавшие некогда вас на берегу Гудзона, в Нью-Йорке, для того, кто проехал пустыню в арабском бурнусе, кто ложился спать в шатрах из козлиных шкур, отбивался от разбойников на Пелопоннесе, был однажды ограблен проводниками в Баальбеке и многократно обобран таможенными чиновниками в каждой новой стране, куда шел его путь. Мудрено ли, что прежний, оставшийся в прошлом, привыкший к уютной, размеренной жизни малыш казался новому Льюису заспиртованным эмбрионом. Даже громы мистера Рейси-старшего представлялись ему не более чем ворчанием далекой грозы, какое порой доносится в летний спокойный вечер. И собственно почему он должен бояться мистера Рейси, когда его не страшит сам Монблан?

Продолжая взирать как равный на равного на грозную вершину горы, он заметил, что возле его кареты остановился другой экипаж, из которого с живостью выскочил молодой человек и в сопровождении слуги стал подниматься по склону. Льюис сразу узнал и карету, и ее легонького молодого владельца — его синий сюртук, развевавшийся шейный платок и шрам на лице, несколько портивший его выразительный изящно обрисованный рот. Это был англичанин, прибывший вчера в их гостиницу с гидом и камердинером, и с таким грузом книг, рисовальных принадлежностей и путевых карт, перед которым собственный багаж Льюиса полностью пасовал.

Льюис с опаской отнесся к новоприбывшему; за обедом тот сидел, погруженный в задумчивость, и, казалось, не замечал ничего, что творится вокруг. По правде сказать, Льюис жаждал с кем-нибудь побеседовать. Переполненный впечатлениями, он не имел для них выхода, не считая скудных записей по вечерам в дневнике, и настоятельно чувствовал, что должен их выразить в форме живого рассказа или они пропадут, обесцветятся, сольются с рассказами тысяч других. И этот новоприбывший, такой синеглазый — под цвет своего сюртука, — с выразительным ртом и со шрамом, казался ему желательным собеседником. Англичанин, однако, оставался бесчувственным к тайным мечтаниям Льюиса, сидел с видом как бы отсутствующим (так казалось самолюбивому Льюису), подобно тому как античные боги, не желая общаться со смертными, закрывали себя облаками. Покидая столовую, он сухо пожелал доброй ночи. Льюис льстил себя мыслью, что ответил не менее холодно.

вернуться

11

Корреджо (Аллегре) Антонио (1489–1544) — итальянский художник Высокого Возрождения.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: