Силаев Александр
Недомут
Александр Силаев
НЕДОМУТ
1
Четверо их было, четверо, - много ли, мало? - все, как положено, в черном, по случаю как бы, для торжественности, для понтов, для того, наверное, чтоб нагнать побольше страха на человечка.
Сначала он решил не бояться, выдержал секунд пять. И все оттого, что в книгах было написано по-другому, по меньшей мере, в тех книгах, которые он читал, хранил, перечитывал...
- Налево, козел, - сказал один из них.
- Я не козел, - попробовал защититься он.
- Назовите себя по-другому, - предложил конвойный.
- Я человек.
- А это мы посмотрим, - улыбнулся тот, и через короткое время хохотали все четверо.
Они и смеяться могут, удивился он.
- Мы много чего можем, - зевнул самый молодой, с серебряной бляхой и ясным профилем.
- И мысли читать?
- Не-а, - ответил тот. - Мысли - это твое.
Они пошли дальше.
- Что со мной сделают? - поинтересовался он.
- Живы будем, не помрем, - весело ответил ему ясный профиль.
- Я понимаю, - понимающе сказал он.
Один из конвойных взял его за руку, ласково заглянул в лицо и веско сказал:
- Ты не хера не понимаешь, Смурнов. Ни хера. Понял? Большинство людей ничего не понимают в этой жизни оттого, что им кажется, будто они все поняли. А они ничего не поняли. Им учиться надо и учиться. А они судят мир, как будто имеют на это право. Придурки хреновы, бля, ты такой же...
Смурнов долго молчал, думал, наверное, колебался там, стеснялся по заядлой привычке, затем сказал, дрожа в голосе, от храбрости своей, что ли, произнес:
- Зачем вы ругаетесь?
Ясный профиль вздохнул и печально посмотрел на Смурнова.
- Я объясню. Думаю, поймешь. Представь себе мат. Особые конструкции, да? Представь парня из подвала. Пятнадцать лет ему, а матюгается уже профессионально. Или мужик - тот же парень, только подрос. Он же не умеет по-другому, да? Мерзко это и скучно. У них внутри плохо, очень пусто у них внутри - вот что я хочу сказать. По структуре все пусто. Баба, еда, кореша. Они, наверное, счастливы по своей структуре. Нет там того, что сложными словами выражается. Все простые действия ложатся в словарь из матерных производных от одного глагола и двух существительных - мне один филолог рассказывал. А вот сложное выражается сложно. А если сложная структура выражается матерно - значит, она актуализирует какие-то вещи подходящим способом. Это мат второго порядка, если не третьего, представь: матерящийся Аристотель. Это ведь нормально. Усек, пидаренок?
- Но почему? - возроптал было Смурнов.
- Я назвал твой статус. И здесь, и в мире. Потому что пидар для тебя слишком уважительно, при негативной оценке пидар - это нечто хотя бы минимально серьезное. Ты несерьезен, так себе - пидаренок-гетеросексуал...
Шедший впереди толкнул большую деревянную дверь, это надо же - деревянную! Ручка - металлическая! По крайней мере, на вид она была металлической, дотронуться до нее Смурнову не пришлось. Комната за большой дверью казалась тесной.
- Подождешь здесь, - объяснил начальник конвоя. - Наверное, долго. Но тебе время не повредит, ты всю жизнь скулил на его недостаток. Ты вообще часто скулил, куда чаще, чем полагается..
- А сколько ждать?
- Не знаю, - улыбнулся ясный профиль. - Как там решат. Может быть, час. Или год. Обычно два-три дня...
- Хорошо, - согласился Смурнов.
Все захохотали, кроме Смурнова. Смеялись звонко, заливисто, от души.
- Если б ты сказал, что это плохо, я двинул бы тебе в челюсть, признался начальник.
- А я бы его обнял, - задумчиво сказал ясный профиль.
- А я бы расцеловал, - сказал третий.
- А я бы угондонил ему сапогом в живот, - сказал четвертый.
Дверь захлопнулась. Люди ушли. Если, конечно, это были люди, а не другие создания.
Комната имела четыре угла, она выглядела не треугольной, не пятиугольной и даже почему-то не круглой; бывают ведь и круглые комнаты, а уж сколько в мире семиугольных комнат, и восьмиугольных, а в особенности имеющих форму трапеции! Но нет, комната очутилась нормальной. Стену напротив двери украшало окно, закрытое как положено, но совершенно без решеток - залетай, кто хочешь: хоть сокол ясный, хоть голубь мирный, хоть ворон черный, хоть ворона, хоть воробей, хоть орел, хоть решка, хоть Карлсон, который, как известно, живет на крыше. Хоть бегемот. Бывает же всякое - открываешь спросоня глаз, а у тебя на балконе пасется бегемот, щиплет себе герань, урчит, похрюкивает, причмокивает, а тебе страшно, с непривычки-то особенно, не видал ты раньше бегемота, дикий зверь все-таки, нерусский, ненашенский, не знал таких, а тем более на своем балконе, да и балкона не знал раньше, отродясь не водилось у тебя балкона, а тут раз - и балкон тебе, и африканский зверь, и зачем глаз открыл? Спал бы лучше, любил во сне Дашу из десятого "Г", Машу с третьего курса, Наташу из своего отдела, подругу брата, жену друга, девушку из троллейбуса, Клаву Шиффер из шестой квартиры, Клеопатру из коммерческого ларька, целовал бы их мокро в губы, гладил волосы, шептал нежности, раздевал и не мог сдержаться - все во сне, разумеется, какая Даша или Маша наяву такое позволит? А тут тебе бегемот. Большой и неэротичный. К тому же нерусский. Щиплет герань, урчит, причмокивает и почти на тебя не смотрит.
Комнату занимали добрая деревянная кровать и объемное пухлое кресло, и простяцкий стул. Вот такая исконняя обстановка, ничуть не тюремная, а вполне свою, комнатно-домашняя. У кровати раскинул ноги забавный маленький столик, а в стене виднелись шкаф, два зеркала, еще одна дверь. За ней висело третье зеркало, змеился душ и высился унитаз. Это так гуманно, подумал Смурнов, он ведь и не надеялся. На столике покоились ручка и блокнот, видимо, для заметок, для покаяний, для углубленых размышлений о сути жизни. Надо будет покаяться, надо будет поразмышлять, готовился Смурнов, обходя временное пристанище.
И холод внезапно подкатил к сердцу. Он вспомнил, что и как, и каким образом, и в какой последовательности, и не понял, почему, и не догадался, зачем, и не нашел виновного - впервые в жизни узнал, что ничего не знает, потому что если он не знает этого, то он не знает вообще ничего, это ясно как божий день и божье утро. Это ясно как божья ночь.
Он закричал, как не кричал ни разу раньше, как не кричал даже тогда, когда его убивали, он был скромен и тих; а вот сейчас кричал, впервые за тридцать два года сломав барьеры, ощутив свободу в крике, свободу хоть в чем-то, орал и орал, выкривая звуки русского языка, а потом английского и французского, а затем немецкого и турецкого, - хоть и не знал этих языков. Он прекратил шуметь, когда понял, что его не услышат. В этом месте вряд ли отвечали на крик.
Он подошел к окну, уткнул нос в стеклянную плоскость и зарыдал. Второй раз сегодня он был свободен, пока что - свободен в плаче, как до того был свободен в крике, и это казалось приятным, так сильно плакать, так ведь можно выплакать всю мутотень, всю боль и всю слабость, а если сильно повезет - выплакать и свое незнание, своего непонимание сегодняшней ситуации жизни.
Жизни ли?
Он помнил, что его убили часа два назад.
Между тем он чувствовал. Не было апостола Петра и архангела Гавриила, и не было черных вод, не шатались тени, и отсутствовала труба, яркий свет и прочие навороты доктора Моуди. Было то, что было.
2
Он ходил по этой улице пятнадцать лет, и ходил бы еще полвека - перспектива отъезда из города К. отсутствовала напрочь. Он поступил на первый курс, и родители как раз переехали с правобережья, очень выгодный обмен, с небольшой доплатой, конечно, но тем и выгодный - что с небольшой. Квартира была двухкомнатной, и когда он женился (он все-таки женился), они оставили ему свое благославение, а сами исчезли, чтоб не мешать, не занимать жизненное пространство. Как они сказали, не путаться под ногами у молодой семьи.