– Здравствуй, Аксентий Семеныч! – произнес он, переминая в руках шапку.
– Здорово, брат, куда?
– В город, Аксентий Семеныч, лошадь продавать… подушных платить нечем; такая-то беда сталась со мною…
– Ну, а мне-то когда заплатишь? я, кажись, и то немало ждал…
Антон замялся.
– То-то, брат, – продолжал мельник, переменив тон, – ведь так промеж добрых людей делать не приходится; летом еще осталось получить с тебя за помол, а ты с той поры и глаз не кажешь; сулил отдать ко второму спасу, а я хоть бы грош от тебя видел… так делать не показано вашему брату… на то есть правота: как раз пойду в контору… я давно заприметил, ты от меня отлыниваешь…
– А что мне от тебя отлынивать… нешто я коли отлынивал…
– Видно, так.
– Ину пору и рад бы отдал, да коли нечем; сам ведаешь, отколе скоро-то взять нашему брату хрестья-нину… был нынче недород, с корки на корку, почитай что, весь год перемогались… Аксентий Семеныч… тут вот подушные еще платить надо…
– Про то не мое дело ведать… вам подушные платить, а мне небось по миру идтить… делай, как быть следно, знай честь, счетом взял, счетом и отдавай; что тут баить…
– Что ты опасаешься?… – сказал Антон смягчая по возможности голос. – Разве я отнекиваюсь от долга, говорю, отдам, обожди маненько, твое дело не пропащее, право, скажу спасибо…
– На кой мне леший твое спасибо? из него шубы-то не сошьешь…
– Кажись, Аксентий Семеныч, мне не впервые с тобою ведаться.
– Точно не впервые, что говорить; зачем же молоть-то на чужой мельнице? ась?
– На Емельяновке-то?
– А хоть бы и на Емельяновке…
– Сходнее, Аксентий Семеныч…
– Как сходнее?… за восемнадцать-то верст сходнее?…
– Оно, что баить, далече, да на Емельяновке-то за помол берут с нас хлебом, а ты, вишь, требуешь деньгами… да еще пятак с воза набавил… сам порассуди, откуда их взять… наше дело знамо какое…
– Ладно, ладно… ну, а зачем же подзадоривал Федосея да Ивана Галку ездить на Емельяновку?…
– Да когда я их подзадоривал?., что ты?…
– А то кто же? Ты первый из троскинских поехал…
– Знать, сами проведали…
– Сами проведали! То-то, шишковато больно говоришь; ты говори, да не ври, не вечор я родился, – что думаешь, не знаю!
– Чтоб мне век от добрых людей добра не видать, Аксентий Семеныч, коли я им хошь слово какое сказал…
– Ладно, брат, толкуй дьяковой кобыле; я думал по чести вести с тобой дело, а ты вот на что пустился! других еще стал подзадоривать… Ладно же, – вскричал мельник, мгновенно разгорячась, – коли так, отколе хошь возьми, а деньги мои подай! подай мои деньги!… не то прямо пойду в контору… Никита Федорыч не свой брат… как раз шкуру-то вылущит! погоди, я ж те покажу!
Сказав это, мельник дернул вожжи и поехал далее. Смущение и досада, овладевшие Антоном при этой встрече, уступили место тяжкому горю. Обстоятельство это показывало ему в самых резких и сокрушительных чертах и без того уже горькую его долю. Он уже не глазел теперь по сторонам; понурив голову, смотрел он печально на бежавшую под его ногами дорогу, и не раз тяжкий вздох вырывался из груди бедного мужика. Таким-то образом, сам почти не замечая этого, выехал он на большую дорогу. Тут Антон невольно должен был оставить свои думы и заботиться исключительно о настоящем своем положении.
Дорога, размытая осенними ливнями, обратилась в сплошную топь; стада волов, которых прогоняют обыкновенно без разбора, где ни попало, замесили ее и делали решительно непроходимою; стоило только зазеваться раз, чтобы окончательно посадить и лошадь и воз или самому завязнуть. Сколько ни оглядывался Антон, не замечал ни верст, ни вала, ни ветелок, которые обозначили бы границу: просто-попросту тянулось необозримое поле посреди других полей и болот; вся разница состояла только в том, что тут по всем направлениям виднелись глубокие ямы, котловины, «черторои», свидетельствовавшие беспрестанно, что здесь засел воз или лошадь; это были единственные признаки столбовой дороги. Местами, впрочем, заметны были следы чьего-то заботливого попечения: целые груды хвороста и мелкого леса воздвигались, как бы предохраняя путника от трясины или топи; но путники, в числе их, разумеется, и Антон, старались по возможности объезжать их; даже кляча последнего с необыкновенною тщательностью обходила эти поправки, догадываясь, вероятно, глупым своим инстинктом, что тут-то легче всего сломить ногу или шею.
Спустя немного времени Антон встретил длинную вереницу баб в белых платках и таких же балахонах, делавших их владелиц издали похожими на привидения. Они тянулись одна за одной гуськом по дороге. У каждой была клюка и берестовая котомка с прицепленною к ней парою лаптей за плечами. Все, от первой до последней, шли босиком.
– А что, бабушка, вы небось из города? – спросил Антон у старушки, сгорбленной и едва передвигавшей от стужи ноги.
– Из города, касатик.
– Что, много небось на ярманке нашего брата с лошадьми?…
– А не знаю, кормилец, – отвечала она, кланяясь, – кто их знает: мы не здешние…
– Да вы отколе?
– Сдалече, родимый: мы каширские… идем в Воронеж на богомолье…
– По своей охоте… идете? – спросил рассеянно мужик.
– По своей.
Антон вздохнул и почесал затылок.
– Э! – произнес он, махнув рукою.
– О чем спрашиваешь, касатик? – сказала другая богомолка, помоложе первой.
– Далече ли до города? – вымолвил он отрывисто.
– А сколько? – продолжала она, обращаясь к третьей. – Тетка Арина, сколько до города? верст десяток станет?…
– Что ты, – отвечала нерешительно Арина, – много, много, коли пяток…
Не дожидаясь спора, который, без сомнения, должен был возникнуть вследствие этого недоразумения между бабами, Антон поехал далее; отъехав версты две, он услышал песню и немного погодя различил двух человек, которые шли по закраине дороги и, как казалось, направлялись к стороне города. Вскоре он нагнал их. Это были два молодые парня веселой и беспечной наружности. Один из них, тот, который казался постарее, был с черною как смоль бородою, такими же глазами и волосами; белокурая бородка другого только что начинала пробиваться.
Мещанский картуз с козырьком, обвитый внизу у залома лентой, из-под которой торчали корешки павлиньих перьев, украшал голову каждого из них, спустившись с макушки набекрень; белые как мел полушубки с иголочки составляли их одежду, отличавшуюся вообще каким-то особенным щегольством. Смазные сапоги с алою сафьянного оторочкою болтались у них за плечами; коротенькая трубочка, оправленная медью, дымилась в губах того и другого. Не успел поравняться с ними Антон, как уже оба они остановились, и черный крикнул ему, оскалив свои белые как кипень зубы:
– Здорово, брат крестьянин! эй! не берешь ли попутчиков? Посади нас на лошадь, мы бы с тебя дешево взяли…
– Нет, братцы, спасибо… и одного-то насилу везет… – нехотя отшутился Антон.
– А мы, ей-богу, дешево бы с тебя взяли. Севка! сколько даешь?
Севка вынул изо рта чубучок, отплюнул сажени на три и залился звонким хохотом.
– А что, братцы, много ли еще осталось до города?
– Да вот как, – отвечал без запинки черный, – пойдешь – близко, думаешь, а придешь – скажешь, дорога дальняя!…
– Полно вам чудить, ребята, – произнес мужик, – э! – он махнул рукой, – ишь лошадь совсем умаялась…
– Что с тобой станешь делать… изволь, скажу… мотри только… чур, не обгоняй, спроси у Севки, он те скажет…
– Как раз пять верст, – сказал Севка.
– Что ты! эк махнул! – вскричал черный, – пять!… и в десять не вопрешь! что больно близко?…
– Ан пять!
– Ан десять!
– Ан пять!
– Ан десять!
– Врешь! эк ты, Матюшка, спорить горазд; сейчас за горою будет село Бубрино, а от него всего четыре версты до заставы…
– Эка шалава, пра, шалава, – отвечал ему на это Матюшка потихоньку, – нешто не видишь, я хотел было мужика повертеть… пра, шалава…
Севка снова залился смехом.
– Отколе тебя бог несет, Христов человек? – начал Матюшка.