Холопы понурились: воля не радовала. Сойдешь со двора — и вовсе с голоду загинешь, теперь ни один боярин к себе не возьмет.
Из дворни выступил Тимошка Шаров.
— А дашь ли нам грамотки отпускные, князь?
— Грамотки? Грамоток не дам, родимые. Отпущаю вас на время, покуда земля не поустроится.
Холопы загомонили:
— Никто нас без отпускных не возьмет. Де, беглые мы. Куды ж нам без грамоток?!
Князь же, прищурясь, свое гнет:
— Русь велика, родимые. Отпустить же с грамотками не волен, на то есть царевы указы. Ступайте к государю Борису Федоровичу да челом бейте. Авось новый указ отпишет.
— То за комаром с топором бегать, князь! — выкрикнул Тимошка. — Сыты мы царскими указами. Что ни повеленье, то хомут мужику да холопу. Ведаем мы Бориса, не истинный он царь!
Слова дерзкие, крамольные, но Шуйскому их слушать любо: ни одного царя так не хулили. Послушал бы Борис Федорович! За такие речи — плаха. Ну да пусть холоп ворует, пусть царя поносит.
А Тимоха и вовсе разошелся. Шапку оземь:
— Нельзя нам без грамотки, князь. Коль насовсем отпустить не волен, дай грамотку на год. Без того нам не харчиться.
— Нет, родимые, о том меня и не просите. Ступайте с богом.
— С богом? — вошел в ярь Тимоха. — Не гневил бы бога-то, князь. У тебя амбары от жита ломятся. Аль то по-божески?
Князь Василий ахнул. Ишь куда замахнулся, смерд! Засучил на холопа рогатым посохом.
— Аль мерял мои сусеки, презорник! Давно воровство твое примечаю. На смуту прельщаешь, облыжник. Укажу батожьем высечь!
— Один черт подыхать! Батожье твое ведаем. Слюбно те над сирыми измываться. Ивашку Рыжана насмерть забил. Аль то по-божески? — сверкал белками, кипел Тимошка.
— И тебя забью горлохвата! — вышел из себя князь Василий. Отродясь не было, чтоб подлый смерд самого Рюриковича костерил. Да еще при ближней челяди. — Взять облыжника!
Послужильцы кинулись было к Тимохе, но того тесно огрудили холопы.
— Не замай Тимошку, боярин!
Толпа отчаянная; кое-кто за орясину схватился, вот-вот загуляет буча. Но бучи князь Василий страшился, хотелось отпустить холопов с миром. Время-то уж больно бунташное, как бы и вовсе дворовые не распоясались. Вон как озлобились, сермяжные рыла!
— Ступайте, неслухи!
После обедни дворецкий доложил:
— Афанасий Пальчиков к тебе, батюшка князь. Впущать ли?
— Впущай. Афанасия завсегда впущай.
Дворянин Пальчиков, хлебного веса целовальник[9], хоть и не родовитый, но князю Василию с давней поры друг собинный. Афанасий приставил посох у порога, снял шапку, поклонился.
— В добром ли здравии, князь и боярин Василий Иваныч?
— Ныне не до здравия, Афанасий Якимыч, — вздохнул Шуйский. — Лихолетье!
— Лихолетье, князь, — поддакнул Пальчиков. Был он дороден, крутоплеч, держался степенно.
Князь Василий велел подать вина и закуски. Усадив Пальчикова на лавку, закряхтел, зажалобился:
— Худо, Афанасий Якимыч, ох, худо. Господ ныне ни в грош не ценят. Ты глянь, что на Москве деется. Народ бога забыл, ворует, на бояр замахивается. Довел Бориска царство.
С Пальчиковым князь Василий мог говорить смело, без утайки: дворянин ему предан.
— Довел, князь. Коль эдак пойдет, Руси не выстоять. Иноземцы токмо и ждут, чтоб у Московии пуп треснул. Был намедни в Посольском приказе. Дьяки в затуге. Ни ляхи, ни турки, ни крымцы о мире и не помышляют. Жди беды… И на бояр новая поруха.
— Аль что проведал? — насторожился Шуйский.
— Проведал, князь. Подручник из Казенного приказа шепнул: Борис Годунов новый указ готовит. Хлебный указ. Пойдут-де царевы приставы по боярам хлеб сыскивать. Излишки отберут — и черни. В Казенный приказ уже списки поданы.
Василий Иванович из кресла поднялся, побагровел.
— Вот змей!.. Ехидна. Да как то можно? Ужель бояре хлеб черни выкинут? Да никто и осьмины не пожалует.
И трех дней не минуло, как из Земского приказа приехали на подворье царевы дозорщики: вкупе с ними притащились выборные посадники да сотские из Съезжих изб. Шуйский к дозорщикам не вышел: сказался хворым. Сам же забрался на башенку-смотрильню. Был покоен. Прошлой ночью хлеб свезен в Донской монастырь. Игумен, друг-собинка, сбережет жито до зернышка. Взирал с башенки на амбары и хихикал:
«На-кось, Годун, выкуси! Пришли людишки о стену горох лепить, хе-хе… Так же и у других бояр. Пустая мошна никому не страшна, с носом останешься, Бориска».
Дозорщики управились быстро. Дивясь, развели руками:
— Вот те и князь Шуйский! Чем же он кормиться станет?
— Батюшка наш, князь и боярин Василий Иваныч, николи с запасом не жил. Что бог дал, тем и кормится, — смиренно отвечал дворецкий.
— Да у него ж набольшая вотчина на Руси. Богач из богачей! — ахали дозорщики.
— Батюшка князь николи на хлеб не зарился. Оброк деньгами брал. Хлеб же — товар ненадежный. То сгниет, то подмокнет. Убережешь ли? Да, поди, и сами хлеб с гнильцой зрели.
— Зрели! — серчали дозорщики. — Тому житу сорок лет.
— А другова нетути.
Царевы люди все сусеки излазили, но хлеба так больше и не сыскали.
После отъезда дозорщиков князь Василий спустился с башенки и повелел кликнуть приказчика.
— Порченый хлеб — седни же на торги. Возьмут! Возьмут, коль жрать неча.
Приказчик, не мешкая, поехал на торги. К вечеру же доставили его на подворье чуть живу. Крепко побили и послужильцев.
Князь Василий всполошился:
— Что за напасть? Приказчик в крови, с телеги встать не может.
— Поруха, князь. Стали было торговать, а народ озлобился, с кольями на нас. Вы-де государев указ рушите. Царь-де свои цены на хлеб установил.
— Свои цены? — протянул Шуйский. — И велики ли?
— По полтине за четь, батюшка. Впятеро твоей цены дешевле. Не захотели убытки нести. Тут нас и побили. А хлеб пограбили.
Князь Василий за голову схватился.
— Среди бела дня разбой!..
Вечером собрал челядь.
— Поутру облачайтесь в драные сермяги — и к царевым житницам. Скажитесь сирыми мужиками из деревеньки. Получайте жито и деньги. Царь ныне богат, всех одаряет. Ежедень ходите!
Выпроводив ближних челядинцев, Шуйский направился в крестовую. Молился истово, прося господа найти управу на царя-ирода.
Выходя из моленной, заслышал крики из покоев юного племянника Михайла.
«Да что там, пресвята богородица!»
Побежал по сенцам, рванул сводчатую дверь. Тьфу, прокудник! Рослый широкоплечий отрок бился на саблях с послужильцем Неверкой. Оба в чешуйчатых кольчугах, медных шеломах, при овальных красных щитах.
— Голову прикрой!.. Грудь! Крепко вдарю! — наседал на послужильца Михайла.
Шуйский, остановившись в дверях, залюбовался племянником. Пригож Михайла! Ловок, подвижен, глаза задорно сверкают.
«В деда Федора. Тот всю жизнь в походах и сраженьях. В Вязьме воеводствовал, на Казань ходил».
Отец же Михаилы — Василий Федорович — ратными доблестями не отличался, однако в большом почете был. Много лет правил Псковом, затем возглавил Владимирский Судный приказ. Но при Борисе угодил в опалу. В опале и умер, оставив жене семилетнего сына, единственного наследника.
Мать, Евдокия Никитична, была до книг великая охотница. И Михайлу упремудрила. От книг за уши не оторвешь. Начитавшись о походах знатного полководца Александра Македонского, выезжал с послужильцами за Москву и неделями потешался боевыми игрищами.
Князь Василий часто говаривал:
— Быть тебе воеводой, Михаила. Шуйские завсегда славу державы множили. Взять деда твоего Федора. В четырнадцати походах ратоборствовал. А дядя твой, Иван Петрович? Не он ли Псков от чужеземцев оборонил, не он ли святую Русь спас? Велики Шуйские!
О знатных сородичах своих князь Василий никогда не забывал, напоминал о них и в Думе, и при домашних боярских застольях. Шуйские! Это не какие-нибудь Годуновы. Те ратной славы себе не снискали.
Заметив в дверях дядю, Михайла опустил саблю.
9
Целовальник — выборное должностное лицо, термин произошел от обряда «целованья креста», который означал, что служба будет выполняться честно.