— Женщина… Пожилая женщина… Какая-то моя знакомая… Пожилая и добрая с виду. Мы с ней сидели за столом и разговаривали. Я укачивала маленького на руках. Вдруг эта женщина захохотала, протянула ко мне руки, они вытянулись, как резиновые, одной она стала отрывать от меня малыша, а второй рукой, очень жесткой и сильной, какой-то костяной, начала душить меня… Ох, как страшно… Я думала, я умру, но маленького не отпускала…
— Ну ничего, ничего,— успокаивал я Анфису,— все прошло. Очень плохой сон, но он кончился, сейчас ты заснешь, и тебе больше такое не приснится, ты увидишь что-нибудь очень хорошее. Договорились?
— Договорились…
Она заснула, а я не мог больше спать и, поскольку надо было что-то предпринимать от бессонницы, снова погрузился в обратный поток времени. Если бы я нырнул в прямой поток, он, может статься, вынес бы меня в тот день, в тот беспросветный стылый день, когда мы кремировали малыша Анфисы.
До этого черного дня оставалось еще три месяца.
24. Были кочки, с которых мы проваливались по колено, по пояс, по грудь — в секс, секс, секс, перенасыщенный плотский образ жизни, вне запретов и стыда, чавкающий, чмокающий, сладкий, страстный, сладострастный образ жизни, прерываемый сном, едой, служебными обязанностями и естественными надобностями.
Но самое страшное, что было в болоте,— это огромные пространства мелочей. Абсолютно ровные, без кочек, непонятного серо-грязно-лилово-будничного цвета, тряские, желейно-жидкие и чрезмерно податливые, они плавали в болоте, как саргассовые острова, и обойти их было невозможно. Более того, обходить их считалось предосудительным.
По мелочным омутам можно было продвигаться единственным способом — бежать что есть силы, на скорости отряхивая с ног разные оторвавшиеся пуговицы, нестираные носки, не купленный к ужину хлеб, утерянные копейки, просыпанную соль, разбитую тарелку, сломанный выключатель в ванной, капли мочи на полу в туалете, пыль на телевизоре и тысячи, тысячи, тысячи прочего, прочего, прочего…