На все времена осталась память о юном спартанце, который украл лисёнка и спрятал его под плащом. По дороге домой он встретил воинов, которые завязали с ним разговор, а в это время зверёк распорол ему зубами живот. Не желая себя выдать, мальчик продолжал беседу, не реагируя на страшную боль ни словом, ни жестом, пока не упал замертво.[70]
Но и эти суровые качества Рим доведёт едва ли не до абсолюта и окрасит в куда более контрастные и зловещие тона, ибо к ним как одно из высших достоинств свободного человека добавится нечувствительность к чужому страданию, сочувствию боли. Всякая сентиментальность станет свидетельством недостаточного благородства и преданности идеалам родного города, и будет компрометировать уже не только мужчину – матери станет не к лицу выказывать излишнюю заботу о выношенном ею младенце, ребёнок будет подвергаться наказанию за свои слезы. Созерцание испытываемых мук, человеческая кровь со временем станет чем-то вроде всеобщего наркотика; не знающие пощады гладиаторы превратятся в кумиров римской толпы, предметом вожделения благородных римских женщин. Лучшие умы того времени станут оправдывать гладиаторские игры, так Цицерон (103—43 до н. э.), римский оратор и государственный деятель, после смерти Цезаря вождь Сената, будет говорить, что нет более сильного средства научить презрению к боли и смерти.
Не оставим без внимания то обстоятельство, что этот сплав был легирован ещё и такими обретениями духа античного полиса, как дисциплина и законопослушность – стихии, с трудом доступные разумению русского человека, но в принципе неотделимые ни от единого понимания общей цели полиса, ни от единства образа действия его граждан. Разумеется, дисциплина известна всем, в том числе и народам, знавшим лишь монархическую форму правления, но вот законопослушность и в самом деле плохо согласуется с теми, уже упоминавшимися здесь, формами участия народа в государственном строительстве, которые реализуются только в виде протеста или открытого бунта. Меж тем дисциплина, основанная на внутреннем согласии гражданина с законом своего города, на осознании того, что позднее Рим назовёт res publica (общее дело, общее достояние), обязана отличаться от той, которая может быть привита лишь внешним насильственным подавлением индивидуальной воли.
Всё это – подкожное ощущение глубинного единства крови, инстинктивное подчинение общей цели, нерассуждающая готовность к решительному безоглядному действию, генетическая предрасположенность к стремительной синхронизации усилий в критических обстоятельствах, которые требуют мгновенной мобилизации всех физических и моральных ресурсов человека, отсутствие всех нравственных ограничений по отношению к чужим, основанная на законопослушании железная дисциплина, наконец, впитанный чуть ли не с молоком матери культ победы и выкристаллизовалось в такое впервые явленное на поле боя именно греческой цивилизацией начало, как несокрушимый воинский строй.
Нельзя сказать, что никакие другие народы не умели распределять свои силы в ходе сражения и концентрировать их в ключевом его пункте; зачатки воинского строя зарождались, конечно же, задолго до греков, но всё же в классическом его виде, то есть в виде, сохранявшем устрашающую своей безупречностью форму даже в движении, он появляется только здесь, в классическом греческом полисе. Кстати, и строевая подготовка – обязательный ещё и сегодня элемент обучения всех армий мира, родилась именно здесь же, в Греции; Рим переймёт её и доведёт до совершенства.
Конечно же, все познаётся в сравнении, и до искусства, продемонстрированного батальонами Фридриха Великого в битве при Лейтене, и греческим фалангам и римским легионам ещё далеко. Но ведь противостояли им силы, которые с трудом сохраняли боевой порядок даже стоя на месте. В движении же это были просто скученные толпища до смерти перепуганных одиночек, которые легко теряли всякое подобие упорядоченности при обтекании даже самых незначительных препятствий (поле боя – не полковой плац, любовно трамбуемый солдатскими сапогами) – отдельно стоящих групп деревьев, ручьёв, неровностей рельефа и так далее.
Что ещё, кроме суеверного ужаса, должно было чувствовать это малоупорядоченное людское повидло при виде ощетинившегося копьями страшилища, которое в стройном порядке надвигается на них под свист задающих ритм движению боевых флейт? «Зрелище было величественное и грозное: воины наступали, шагая сообразно ритму флейты, твёрдо держа строй, не испытывая ни малейшего смятения – спокойные и радостные, и вела их песня. В таком расположении духа, вероятно, ни страх ни гнев над человеком не властны; верх одерживают неколебимая стойкость, надежда и мужество, словно даруемые присутствием божества».[71]
Заметим, фаланга – это довольно громоздкое формирование, которое способно сохранить строй только стоя на месте или в коротком стремительном ударе; она практически никогда не преследовала бегущего противника, ибо увлёкшись погоней, сама становилась уязвимой, и неожиданный удар резерва или не впавших в панику и сохранивших хладнокровие подразделений легко мог уничтожить её. Это хорошо понимали и древние. «Поистине фаланга напоминает могучего зверя: она неуязвима до тех пор, – писал Плутарх, – пока представляет собою единое тело, но если её расчленить, каждый сражающийся лишается силы, потому что они сильны не каждый сам по себе, а взаимной поддержкой».[72] Кстати, именно так в 168 г. до н. э. погибла македонская фаланга в битве при Пидне, последнем сражении Македонских войн; левое её крыло, ударившись в преследование римских легионов, уже практически разгромленных правым флангом македонцев, расстроило свои ряды, чем не замедлил воспользоваться не потерявший присутствие духа Эмилий Павел, и его легионеры ворвались в образовавшиеся разрывы единого строя, что сделало фалангу обречённой.
Поэтому причина тех, упоминаемых древними авторами, огромных потерь, которые несли персы во время свирепого удара греческой фаланги, кроется не только в превосходстве общей боевой выучки, но и в парализующем волю страшном потрясении человеческой психики при столкновении с этим новоявленным чудо-зверем. Подобное потрясение через два тысячелетия испытают воины ацтеков и инков при виде закованной в броню кавалерии испанских конкистадоров: всадник воспринимался ими не как человек – и он, и его лошадь были для них неким единым человеко-чудовищем, живым воплощением какого-то страшного мифа о близком конце света… Или вооружённые луками и копьями зулусские племена, впервые напоровшиеся на последнее достижение военной техники – английские пулемёты.
Собственно, дело даже не в фаланге, да и сама она была «изобретена» в стародавние времена и применялась не одними только греками. Обратимся к «Илиаде», вобравшей в себя многое из того, чем жил тогдашний мир. Мы встречаем фалангу и в песне VI «Cвидание Гектора с Андромахой»:
и в описаниях подвигов Агамемнона (песнь XI):
и в XIX песне «Отречение от гнева»:
Впрочем, скорее всего вообще не существует каких-то идеальных боевых порядков, во всех случаях гарантирующих воинству победу. Если бы это было так, сама война давно уже стала бы невозможной. По-видимому, этот строй чем-то неуловимым отвечал национальному духу греков, точно так же, как построение легионов – духу Рима. Впрочем, и Рим не пренебрегал фалангой; именно она была основой его боевых порядков до введения манипулярного боевого порядка. Историческая традиция приписывает эту реформу Камиллу (ок. 447—365 до н. э.), римскому полководцу, взявшему Вейи. Да и позднее, во время империи, в битвах с варварскими племенами часто практиковался этот боевой ордер. В других этносах эти самые же построения могли быть и не столь эффективными: так в поздней истории даже перенимавшие европейский строй восточные народы продолжали терпеть поражение за поражением от тех же европейцев.