Эллин и раб – это совершенно разные существа, но при всём этом, как уже говорилось здесь, они решительно не могут друг без друга, ибо «в целях взаимного самосохранения необходимо объединяться попарно существу, в силу своей природы властвующему, и существу, в силу своей природы подвластному. Первое благодаря своим умственным свойствам способно к предвидению, и потому оно уже по природе своей существо властвующее и господствующее; второе, так как оно способно лишь своими физическими силами исполнять полученные указания, является существом подвластным и рабствующим. Поэтому и господину и рабу полезно одно и то же».[127] «Неизбежно приходится согласиться, – утверждал Аристотель, – что одни люди повсюду рабы, другие нигде такими не бывают».[128] Словом, с самого часа своего рождения одни предназначаются для подчинения, другие – для господства.[129]
Не будем иронизировать над ставшими знаменитыми выводами античного философа. Это и в самом деле совершенно иная людская природа: то очевидное, что в глазах его соотечественника отличает эллина от любого раба, абсолютно не свойственно ей; она не обладает решительно ничем, что давало бы возможность варвару властвовать над другими. В ней нет всеподавляющей целеустремлённой воли, она не знает инстинктивного ощущения глубинного родства крови со своим племенем; она не способна мгновенно сплотиться в единую монолитную массу, взорваться синхронным порывом к общей цели; она не спаяна суровой дисциплиной. В ней нет звенящей энергии взведённой катапульты, она не пронизана священным духом агона и дополняющей его культурой товарищества; не одержима неодолимым стремлением к победе, не обладает способностью к молниеносной мобилизации всех своих жизненных сил. В ней нет нерассуждающей рефлекторной готовности к решительному полномасштабному действию по первому же знаку тревоги. Жадная до чужой крови, она до смерти боится пролить свою собственную; животный страх светится в её глазах, в ней нет презрения к боли и неколебимой стойкости в испытаниях. В ней не горит решимость переступить через всё и при этом не нарушить ни один из нравственных запретов по отношению к «своим»; она не источает победительный дух. Словом, она не отмечена печатью избранности. Но ведь именно в этом и раскрывается прирождённая способность эллина к властвованию! И если ничего подобного нет в природе раба, то ему остаётся только одно – повиновение. Нет, это и в самом деле совершенно иная порода людей…
Почти через два тысячелетия вопрос отличения свободного человека от того существа, кому по самой природе вещей начертано быть рабом, снова встанет в практическую плоскость. Испанскими властями будет направлен в Рим специальный запрос о том, можно ли считать людьми краснокожих американских индейцев. Решение этого совсем не простого по тем временам вопроса потребует времени, и только в 1537 году Ватиканом будет дан окончательный ответ: индейцы такие же люди, как и все.
И всё же существование рабства нельзя объяснить лишь злой волей завоевателей, в его основе должны быть какие-то объективные, то есть не зависящие от человеческой корысти, начала. И вот ещё через несколько столетий другой мыслитель совсем другого народа, не касаясь конечных выводов, подтвердит полную состоятельность общего хода мысли греческого философа. Георг Вильгельм Фридрих Гегель (1770—1831), не превзойдённая ещё никем вершина философской мысли, вынесет свой вердикт о том, что все действительное – разумно. В сущности мыслитель подчиняется греческому же канону, согласно которому реальность поддаётся вполне рациональному познанию потому, что рациональна сама Вселенная. В предисловии к «Философии права» и провозглашается знаменитая формулировка этого принципа: «Что разумно, то действительно; и что действительно, то разумно». Иными словами, всё то, что существует в этом мире, имеет необходимые и достаточные основания в самой природе вещей. И это будет звучать примерно так же, как выводы сенсационной статьи российского физика А. Фридмана (1888—1925), по отношению к словам знаменитого греческого философа Гераклита (ок. 550 до н. э., – ок. 480 до н. э.) о пульсирующей Вселенной («Этот космос, один и тот же для всего существующего, не создал никакой бог и никакой человек, но всегда он был, есть и будет вечно живым огнём, мерами загорающимся и мерами потухающим»).
Нам могут указать, что доля высокомерия по отношению к иноплеменникам у греков, как, наверное, и у любого другого народа, существовала всегда, поэтому Аристотель не открывает решительно ничего нового, а просто формулирует давно известное. В самом деле, в приведённом выше высказывании философ цитирует известного всей Греции Еврипида, который вкладывает эту мысль в уста своей героини.[130] Но отметим и другое: время меняет многое, поэтому раб за несколько столетий до Аристотеля – это совсем не то, что рисуется нам сегодня, и даже не совсем то, что имел в виду он. В эпоху, память о которой ещё не умерла ко времени философа, это просто чужак, иноплеменник, на которого не распространяется защита, предоставляемая родом каждому его члену и гарантирующая ему, как говорится в цитированных в самом начале словарях, «возможность проявления своей воли» (мы ещё остановимся на этом).
Но ведь абсолютное отсутствие защиты со стороны общины, в жизнь которой вдруг оказывается вплетённой его судьба, означает собой, что он оказывается, как сказали бы сегодня, вне закона. С ним уже нельзя обращаться так, как с равным, ибо это будет унижением равного. На него нельзя распространять те же права, что и на своего сородича, ибо это становится посягательством на самые фундаментальные устои общинной морали и всего общинного бытия. Чтобы стало легче понять существо этого совсем не простого вопроса, представим себе некую голодающую общину, которая стоит перед страшным (даже для самой себя) выбором: кого съесть – одного из своих собственных членов, или любимую всеми собаку.
Жертва обстоятельств, чужак, оказавшийся вне системы защиты «проявления своей воли», – это подобие именно такой несчастной собаки; к нему могут испытывать самую глубокую симпатию все члены общины, но при необходимости принятия драматического выбора худший жребий просто обязан доставаться ему, ибо «греку прилично властвовать» исключительно над варваром, выходцем из какой-то иноплеменной общины. Иное абсолютно недопустимо самим менталитетом рода, его законами, его моралью, системой его табуации. Поэтому вовсе не склонность к какому-то садизму, живодёрству, не избыточная корысть, не испорченность людских нравов, а именно эти этические, правовые, наконец, сакральные запреты, через которые не в состоянии переступить никто, и открывают возможность эксплуатации раба-варвара. Ведь система запретов не может существовать, никак и ни в чём не проявляя себя, в противном случае её попросту нет; между тем любая форма их проявления по отношению к рабу – это и есть форма властвования над ним, форма его подавления.
Интересно то, что сам варвар при этом может быть воплощением наилучших качеств, другими словами, свойствами своей личности даже превосходить тех, чей закон ставит его вне своей защиты.
Однако представление эллинов об иноземцах эволюционирует в сторону того, что варвар – это средоточие совсем иных свойств…
§ 3. Эволюция взглядов: варвар – носитель иной культуры
Обратимся к общеизвестному. Удел поверженных греками троянцев предопределён – оставшихся в живых могло ожидать только рабство; так уж был устроен мир, так существовало всегда, сколько помнили себя греки. Меж тем Гомер, говоря об осаде Трои, очень уважителен к её защитникам. Они умны, отважны, благородны (кстати, человек с мелкой душой лишь однажды встречается в «Илиаде», но и он принадлежит грекам); среди них есть такие же мудрые цари, такие же добродетельные жены, такие же великие герои; к ним точно так же благоволят олимпийские боги, словом, они решительно ничем не отличаются от самих греков. Да и война могла длиться долгих десять лет лишь по этим причинам.