ПРОТОПОП АВВАКУМ
Свят Христос был тих и кроток <…>
………………………………………………………….
Горе вам, Никониане! Вы глумитесь над Христом, —
Утверждаете вы церковь пыткой, плахой да кнутом!
………………………………………………………….
Горе вам: полна слезами и стенаньями полна
Опозоренная вами наша бедная страна.
Но Господь за угнетенных в гневе праведном восстал,
И прольется над землею Божьей ярости фиал.
Нашу светлую Россию отдал дьяволу Господь:
Пусть же выкупят отчизну наши кости, кровь и плоть.
Знайте нас, Никониане! Мир погибший мы спасем;
Мы столетние вериги на плечах своих несем.
За Христа — в огонь и пытку!.. Братья, надо пострадать
За отчизну дорогую, за поруганную мать!
Укрепи меня, о, Боже, на великую борьбу,
И пошли мне мощь Самсона, недостойному рабу…
Как в пустыне вопиющий, я на торжищах взывал
И в палатах, и в лачугах сильных мира обличал.
Помню, помню дни гоненья: вот в цепях меня ведут
К нечестивому синклиту, как разбойника, на суд.
Сорок мудрых иереев издевались надо мной.
И разжегся дух мой гневом — поднял крест я над главой
И в лицо злодеям плюнул, и, как зайцы по кустам,
Всё антихристово войско разбежалось по углам.
«Будьте прокляты! — я крикнул, — вам позор из рода в род:
Задушили правду Божью, погубили вы народ!»
Но стрельцов они позвали, ополчились на меня.
Речи полны дикой брани, очи — лютого огня.
И как волки обступили, кулаками мне грозят:
«Еретик нас обесчестил, на костер его!» — кричат.
То не бесы мчатся с криком чрез болото и пустырь, —
Чернецы везут расстригу Аввакума в монастырь.
Привезли меня в Андроньев, — тут и бросили в тюрьму,
Как скотину, без соломы — прямо в холод, смрад и тьму.
Там, глубоко под землею, в этой сумрачной норе,
Думал с завистью я, грешный, о собачьей конуре.
Я три дня лежал без пищи, — наступал четвертый день…
Был то сон, или виденье, — я не ведаю… Сквозь тень —
Вижу, двери отворились, и волною хлынул свет,
Кто-то чудный мне явился, в ризы белые одет.
Он принес коврижку хлеба, он мне дал немного щец:
«На, Петрович, ешь, родимый!» — и любовно, как отец,
Смотрит в очи, тихо пальцы он кладет мне на чело,
И руки прикосновенье братски-нежно и тепло.
И счастливый, и дрожащий, я припал к его ногам,
И края святой одежды прижимал к моим устам.
И шептал я, как безумный: «Дай мне муки претерпеть,
Свет-Христос, родной, желанный, — за Тебя бы умереть!..»
Это было на Устюге: раз — я помню — ввечеру
Старца божьего Кирилла привели мне в конуру.
С ним в тюрьме я прожил месяц; был он праведник душой,
Но безумным притворялся, полон ревности святой.
Всё-то пляшет и смеется, всё вполголоса поет,
И, качаясь, вместо бубнов, кандалами мерно бьет;
День юродствует, а ночью на молитве он стоит,
И горячими слезами цепи мученик кропит.
Я любил его; он тяжким был недугом одержим.
Бедный друг! Как за ребенком, я ухаживал за ним.
Он страдать умел так кротко: весь в жару изнемогал,
Но с пылающего тела власяницы не снимал.
Я печальный голос брата до сих пор забыть не мог:
«Дай мне пить!» — бывало скажет; взор — так нежен и глубок.
На руках моих он умер; безмятежно и светло,
Как у спящего младенца, было мертвое чело.
И покойника, прощаясь, я в уста поцеловал:
Спи, Кириллушка, сердечный, спи, — ты много пострадал.
Над твоей могилой тихой херувимы сторожат;
Спи же, друг, легко и сладко, отдохни, усталый брат!
В конуре моей подземной я покинут был опять
Целым миром. Даже время перестал я различать.
Поглупел совсем от горя: день и ночь в углу сидишь,
Да замерзшими ногами в землю до крови стучишь.
Если ж солнце в щель заглянет и блеснет на кирпиче,
И закружатся пылинки в золотом его луче, —
Я смотрел, как паутина сеткой радужной горит,
И паук летунью-мошку терпеливо сторожит.
На заре я слушал часто, ухо к щели приложив,
Как в лазури крик касаток беззаботен и счастлив.
Сердцу воля вспоминалась, шум деревьев, небеса,
И далекая деревня, и родимые леса.
Всё прошедшее всплывало в темной памяти моей,
Как обломки над пучиной от разбитых кораблей.
Помню церковь, летний вечер; из далекого села
Молодая прихожанка исповедаться пришла.
Помню тонкие ресницы, помню бледное лицо
И кудрей на грудь упавших темно-русое кольцо…
Пахло сеном и гречихой из открытого окна,
И душа была безумной, страстной негою полна…
Над Евангельем три свечки я с молитвой засветил
И, в огне сжигая руку, пламень в сердце потушил.
Но зачем же я припомнил здесь, в тюрьме, чрез столько лет
Этот летний тихий вечер, этот робкий полусвет?
Был и я когда-то молод; да, и мне хотелось жить,
Как и всем, хотелось счастья, сердце жаждало любить.
А теперь… я — труп в могиле! Но безумно рвется грудь
Перед смертью на свободе только раз еще вздохнуть.
Из Москвы велят указом, чтоб на самый край земли
Аввакума протопопа в ссылку вечную везли.
Десять тысяч верст в Сибири, в тундрах, дебрях и лесах
Волочился я на дровнях, на телегах и плотах.
Помню — Пашков на Байкале раз призвал меня к себе;
Окруженный казаками, он сидел в своей избе.
Как у белого медведя, взор пылал; суровый лик,
Обрамлен седою гривой, налит кровью был и дик.
Грозно крикнул воевода: «Покорись мне, протопоп!
Брось ты дьявольскую веру, а не то — вгоню во гроб!»
«Человек, побойся Бога, Вседержителя-Творца!
Я страдал уже не мало — пострадаю до конца!»
«Эй, ребята, начинайте!» — закричал он гайдукам…
Повалили и связали по рукам и по ногам.
Свистнул кнут… — Окровавленный, полумертвый я твержу: