И еще раньше, во времена николаевские: «или наш народ, в самом деле, никогда ничего не делал, а за него всегда делала власть?.. Неужели он всем обязан только тому, что всегда повиновался — этой гнусной способности рабов?»
Обязан всем — даже свободой. И воля рабов — рабья воля — немногим лучше вольного рабства.
Нет, несвободен освобождаемый и не освободивший себя народ. Свобода — не милость, а право. Не роса нисходящая, а пламя возносящееся. Лишь Божией милостью свободен свободный народ.
Если бы Никитенко остался верен этой правде, то не запутался бы в той лжи, в которой погиб.
«Какие невероятные успехи сделала Россия в нынешнее царствование! Если бы в николаевские времена кто-нибудь вздумал напечатать о подобных вещах, тот был бы сочтен за сумасшедшего или за государственного преступника. А тут вот публичное судопроизводство, гласные, присяжные, адвокатура… и все это — создание того государя, которого упрекают в слабости. Когда правительство ступило на другой путь, тогда бесчестно не содействовать его благим начинаниям! Нет, господа красные, вы не поняли этого человека!»
«Во всей нашей администрации есть только один человек, честности и патриотизму которого можно доверять, — это Александр II. Если между нашими правительственными лицами есть кто-нибудь, желающий блага России, то это государь».
Все бывшее зло — от личной воли Николая I; все настоящее благо — от личной воли Александра II. Но ведь это и значит: народ сам никогда ничего не делал, а за него делала власть; он всем обязан повиновению — «этой гнусной способности рабов». Корень рабства остается нетронутым; заколдованный круг неразорванным. И освобождение не освобождает. Было и есть. Есть и будет.
Мудрено ли, что бывшее медом в устах отцов, будет полынью во чреве детей?
Либеральному постепеновцу суждено отныне вечно искать середины, вечно колебаться как маятнику между двумя крайностями, — «я всегда был врагом резких крайностей»; между двумя террорами: белым и красным; между двумя молитвами: Боже, спаси нас от реакции, — и Боже, спаси нас от революции.
И постепенно, и нечувствительно совершит он полный оборот слева направо, от европейского лица революции к истинно русскому заду реакции.
«Появились нигилисты в круглых шапочках и с остриженными волосами, — записывает он 21 апреля 1864 года. — Наши нигилисты требуют жизни без всяких нравственных опор и верований. Хотят разрушить все и начать с дубины дикаря. Смотрят на человечество, как на стадо животных».
Из беседы с одной нигилисткой: «Эта милашка до того завралась, что воскликнула: анархия — самое лучшее состояние общества!»
О философии Лаврова: «Боже мой, и это философия!.. Я не говорю уже о том, что тут все один материализм… Но что за хаос мыслей!.. Разве только на Сандвичевых островах можно признать за философию весь этот бред».
О Писареве: «Модный пророк Писарев угрожает нам в будущем кровавым потопом».
«Прокламации. Бредят конституцией, социализмом… Требуют, чтобы Россия лила кровь, как воду… И чего хотите вы, господа красные?.. Кто дал вам право человеческую кровь считать за воду?.. Вы хотите кровавыми буквами написать на ваших знаменах: свобода и анархия».
«Настоящей разумной революции не из чего делать, хотя все к ней клонится. Но мы способны дойти до полной анархии. Деспотизм анархический несравненно хуже монархического. Мы стоим в преддверии анархии, да она уже и началась. Мы все спускаемся по скату и с неудержимой быстротой мчимся в пропасть, которой пределов и дна не видно».
«До чего изгажено, перепорчено, изуродовано молодое поколение!.. Это — осадки, подонки века… Растленные умы… Краснокожие либералы… Нелепые стремления… Безобразный порыв… Бедная Россия, как жестоко тебя оскорбляют!.. Боже, спаси нас от революции!»
Что это? Полвека или полгода назад? Никитенко или Булгаков, Бердяев, Струве? Дневник шестидесятых годов или «Вехи»? Те же мысли, чувства, те же слова, те же звуки голоса. «Все это уж было когда-то». Было и есть, есть и будет. Отвратительная скука русских реакций, неземная скука вечных возвратов, повторяющихся снов.
Все так же нечувствительно, постепенно — постепеновец доходит до воззвания к ежовым рукавицам.
«Если бы правительство показало, что с ним шутить нельзя, то мода эта (на нигилизм) быстро прошла бы. Единственной уздой русского человека до сих пор был страх; теперь страх этот снят с его души». Страха не стало — оттого и гибнет Россия.
Но если так, то николаевское царствование не было ошибкой; уж если кто сделал ошибку, то сам Никитенко, осудивший царство страха. Прав был Николай, прав был Уваров, желавший «подтянуть» Россию, «отодвинуть на пятьдесят лет».
Оказывается, что в России, хотя «народ никогда ничего не делал, а все за него делала власть», — все же не избыток, а недостаток власти. «Чего смотрят высшие власти?.. Едва ли в каком-нибудь благоустроенном государстве инерция правительства доходила до такой степени, как у нас».
Эта желанная власть явилась, наконец, в лице Муравьева. «Меры Муравьева начинают приносить плоды: восстание [Польши] почти прекращено. Пора, пора действовать в духе одной системы, не сворачивая в сторону ни на одну линию».
Когда генерал-губернатор Суворов отказался участвовать в поднесении образа Муравьеву, говоря, что не может оказать этой чести такому «людоеду», — Тютчев, благороднейший из русских поэтов, назвал это пошлостью в пошлейших стихах:
«Если уж пошло на то, так Россия нужнее для человечества, чем Польша, — решает Никитенко. — У России есть будущность. — Нас упрекают могуществом нашим, как преступлением. Но разве мы украли наше могущество? Мы добыли его терпением и кровью».
«Смотрите, не лизните крови!» — предостерегает он русских нигилистов и тут же с «людоедами» лижет кровь.
«Не фальшь ли все, что говорят о народном патриотизме? Не ложь ли это, столь привычная нашему холопскому духу?» — не вспомнились ему тогда эти его собственные слова.
Маятник вправо — маятник влево; но дело не в нем, а в стрелке часов, которая движется от одного полдня к другому — от одного тихого ужаса к другому.
Уже в 1858 году поворот назад становится очевидным. Запрещено употреблять в печати слово «прогресс». На докладе Ковалевского, в котором говорилось о прогрессе гражданственности, Александр II собственноручно написал: «Что за прогресс? Прошу слова этого не употреблять».
В следующем 1859 году: «Мы, кажется, не шутя вызываем тень Николая Павловича. Но теперь это может быть и опасно. Правительство нехорошо делает, что, принимая начало, не допускает последствий». Но начало без последствий — в этом вся сущность рабьей свободы: по устам текло — в рот не попало.
В 1861 году, несколько дней спустя после Манифеста: «Право, никогда еще, даже при Николае Павловиче, университеты наши не были в таком положении, как теперь. „Современнику“ — предостережение. Министр усиливается запретить Некрасова».
«Коварнейшая погода: солнце светит ярко, как летом, а между тем страшный холод. Прелестные майские дни, нечего сказать! Сегодня ночью выпал снег. Надевай опять шубу. На душе уныло, мрачно, безнадежно. — Тощая зелень из полумертвой земли».
Бедный подснежник рабьей свободы, побитый морозным утренником. Мнимая весна — петербургская оттепель.
«Государь намерен закрыть некоторые университеты.
— Долее терпеть такие беспорядки нельзя, — говорит он, — я решился на строгие меры».
«В Казанской губернии бунт крестьян. Употреблена военная сила. Шестьдесят человек убито».
В 1864 году о статьях Каткова: «Неужели же одной материальной силой мы будем притягивать немцев, поляков, финнов? Правительству нужны бывают цепные собаки; оно и спускает их с цепи, а потом не знает, как их унять».