О ком же это сказано, как не о нас?
Нам нужно выбрать одно из двух: или окончательно предаться египетским тьмам, с окончательно повиснувшею головкою сказать: «Исчезни, Россия моя!», — или найти в бывшем, каково бы оно ни было, не только временную, но и вечную правду, которая соединит бывшее с будущим.
СЕРДЦЕ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ И СЕРДЦЕ ЗВЕРИНОЕ
Сердце человеческое отнимется от него, и дастся ему сердце звериное.
«Надо всего только разрушить в человечестве идею о Боге, вот с чего надо приняться за дело. Раз человечество отречется поголовно от Бога, то само собою наступит все новое. Человек возвеличится духом божеской, титанической гордости, и явится человекобог».
Это исполняется, как по-писаному, в споре социал-демократии с «новым религиозным сознанием». Древний вечный спор богочеловечества с человекобожеством.
«Идет ветер к югу и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своем, и возвращается ветер на круги свои».
Сейчас трудно решить, что происходит: кружится ли пустынный ветер, расходится ли зыбь от брошенного в воду камня, или восходит, взлетает от земли к небу какая-то спираль — исполинская витая лестница Вавилонской башни?
«Социалистическая Вавилонская башня — это, действительно, воплощение современного атеизма», — соглашается Базаров с Достоевским а если так, то необходимая религиозная предпосылка социализма есть атеизм.
Но для того чтобы утвердить атеизм, «разрушить в человечестве идею о Боге», недостаточно одной критики чистого разума. Опровергнув онтологические доказательства бытия Божия, тем же ударом опровергает она и онтологические доказательства безбожия. Есть Бог, и нет Бога, теизм и атеизм — два одинаково произвольных утверждения, две одинаково недоказуемые веры. Мы не знаем, может ли человек установить в религиозном опыте какую-либо связь с нуменальным. Ignoramus, ignorabimus — вот единственный ответ разума на все вопросы веры. Не знаем и никогда не узнаем, не можем и не хотим знать, есть Бог или нет.
Атеизм, в таком чистом виде, критический атеизм — безответен перед всяким религиозным утверждением. Это не отрицательный полюс положительного электричества, а лишь дурной проводник — стекло. Критический атеизм — пустое место в религии; не отрицание Бога, а лишь отсутствие вопроса о Боге.
Необходимая предпосылка социал-демократии как религии — атеизм не критический, а догматический; не критическое отрицание вопроса о Боге, а догматическое утверждение, что Бога нет; вера в небытие Божие, по степени мистики, совершенно равная вере в Бога. Догматический атеизм есть обратный теизм — антитеизм, или, как выражается Бакунин, «антитеологизм». «Если есть Бог, то человек — раб». Но мы верим, что человек свободен, — следовательно, мы должны верить, что Бога нет. «Я верую, что Бога нет!» — могли бы воскликнуть Базаров, Луначарский, Горький вместе с героем Достоевского.
Это поняли общие враги нового религиозного сознания и социал-демократии как религии. Вот почему объединяют они оба течения, если не по качеству, то по количеству мистики. «Теперь и безбожники, наши русские социалисты, сочиняют религии», — замечает Галич и очень ядовито, но справедливо называет социал-демократию Луначарского «богословием». А Струве «материализацию Царства Божиего», как у «богостроителей», так и у «богоискателей», считает одинаково «скверным апокалипсическим анекдотом».
«Я видел всесильный и бессмертный народ… и я молился: Ты еси Бог, да не будет миру бози инии разве Тебе, ибо Ты еси един Бог, творяй чудеса. Тако верую и исповедую» («Исповедь» Горького).
Это ли не вера? Это ли не мистика?
Нет, успокаивает Базаров, «тут нет мистицизма», тут дело не в деле, а в словах.
Слово, «термин богостроительство, конечно, неудачен; лучше было бы не давать даже малейшего, даже внешнего повода к недоразумениям». Итак, утверждать, что Бог есть, когда Бога нет, называть не сущее сущим — только малейший, только внешний повод к недоразумениям? Не значит ли это: нам до такой степени наплевать на Бога, что мы употребляем его на затычку, за неимением более удачного слова — от слова-де не станется?
«Горький, — объясняет Базаров, — писал не трактат, а повесть, и вполне понятно, что герой его употребляет для обозначения атеистических ценностей то же самое имя, каким он с детства привык обозначать вообще высшие ценности». Не значит ли это: употребление имени Божиего — дурная детская привычка?
Но ведь вот Луначарский пишет не повесть, а трактат, целое «богословие». Почему же и у него та же дурная привычка?
«Человек человеку Бог. Ищешь Бога? Бог есть человечество», — богословствует Луначарский.
Если Бог есть ничего, то «человечество есть Бог», — значит: человечество есть ничто; а следовательно, и социал-демократия как религия, основанная на идее человечества как Бога, есть ничто; и богостроительство — строительство из ничего.
Но ведь это самоистребление или, во всяком случае, нечто гораздо худшее, чем дурная детская привычка; это сознательно нечистая игра не словами, а ценностями, фальшивый вексель, «мошенничество», как выражается черт Ивана Карамазова: «если захотел мошенничать, зачем бы еще, кажется, санкция истины», — зачем санкция имени Божиего?
Пусть такие умные люди, как Луначарский, Базаров, Горький, знают, что от слова не станется, и готовы проливать из-за слова «Бог» только чернильные реки. Но ведь народ, неискушенный в этой игре, может поверить, что Бог действительно есть или что Бога действительно нет. И тогда от слова станется; тогда вновь, как это столько раз бывало в истории, потекут уже не чернильные, а кровавые реки. И поймут игроки, что игра с Богом в народе, особенно в русском народе, игра с огнем в пороховом погребе — безбожная, бесчеловечная игра.
Если остановить внимание на внешности, то, пожалуй, действительно надо будет признать, что «богословие» Луначарского отзывается литературщиной. Беда в том, что теперь «мода на Бога», а Луначарский — модник. В начале XIX века был щегольский цвет «мертвой блохи» — puce morte; в начале XX века — цвет «мертвого Бога»; и кажется иногда, что Луначарскому все равно, какая мода.
Но я не хочу останавливаться на литературной внешности и не могу на основании одной этой внешности заподозрить Луначарского, а тем более Горького, в таком невинном ребячестве или преступном обмане, как богостроительство из ничего.
Это не обман, а самообман. И сам Горький с Луначарским это уже почти сознают.
«Ты, Мишка, нахватался церковных мыслей, как огурцов с чужого огорода наворовал, и смущаешь людей. Коли говорить, что рабочий народ вызван жизнь обновлять, — обновляй и не подбирай то, что попами до дыр заношено, да и брошено».
На воре шапка горит. В самом деле молитва, тайна, чудо, святость, бес, Бог — все эти религиозные слова в кавычках, все это «богословие» бедного Мишки — не что иное, как огурцы с христианского огорода. И напрасно Луначарский хватается за негорящую шапку: огурцы, мол, выросли на диком поле. «Но попами создано понятие Бога». Если не попами, то кем? Человечеством? Но тогда почему этот естественно родившийся и выросший в человечестве Бог менее реален, чем тот будущий, искусственно выращенный в литературной склянке гомункул или механически построенный автомат?
Кем бы, впрочем, ни было создано понятие Бог, главное то, что старого Бога нет, а новый «Бог — коллективное человечество» — есть или будет. Для Базарова Бога нет, не было и не будет; для Луначарского и Горького — нет, не было, но будет. Между этими двумя утверждениями — пропасть; пусть пока лишь словесная, зеркальная, но это — зеркало глубоких вод, в которых бедному Мишке не найти брода.
Да и так ли уж уверен Луначарский, что старого Бога нет?
«Миродержатель, Демиург — почти бес… Куда деваться? Поднять кулак к небу и укусить его в отчаянии? Ты преступишь подлую заповедь… А дальше? Он пригнет тебя к земле и заставит целовать палку, которой будет сокрушать твои ребра. Ты в бешенстве начнешь громоздить горы на горы, строить башню, столп до его проклятого жилища, а он молнией разобьет твою работу или коварно бросит раздор между людьми. Куда бежать?»