В четырехместной каюте было уже человек двадцать. Если говорит один — это монолог, два — диалог, а дальше как, если на древнеримском языке? Кажется, хор. Попробую изобразить:
— А я бабку все вспоминаю! Такая старая! Только и может в огород сходить, укроп вырвать…
— Завоевание человеком космоса никогда не опиралось на исчерпывающие знания о законах полета! Это кто сказал?
— Нет, рыбу я не ем. Свечусь потом во сне. Жена пугается. От фосфора…
— Укроп у нас высокий — нагибаться не надо…
— Разве ты пилот?! Летать боишься! А мы что, альпинисты?
— Я, конечно, женщин люблю! Только они в скором поезде долго в гальюне красоту наводят…
— Помню, уезжаю, а дочке третий годок, говорит мне: «Папа, я сегодня спала будким сном…»
— А кто с тобой спорит?
— А я так скажу! Когда красота огромна, не хочешь ни водки, ни курева!
— Отец три месяца назад помер, а сказали только вчера! Вот суки — нервы мне берегли, а?! (Плачет.)
— Вернусь, пойду работать в Медпиявку. Знаешь, что такое? Межреспубликанская контора по заготовке, выращиванию и сбыту медицинских пиявок!
— Ничто не останавливало тех, кто посвящал себя небу! Таков человек, и здесь его величие, трагедия и красота! Кто сказал?
— С ума сошла! Стирать белье! А вода где? Сменяем первый класс на второй, а второй на палубную команду…
— Давай из «Служебного романа» споем?! Ту, что Алиса Фрейндлих?
— Врубите музыку!
— Ведь чудом, чудом ты не гробанул нас тогда на вертолете!
— Девочки, что вы такое гнилое шампанское притащили? В нос…
— Тише! — сказал я. — Действительно, дорогие товарищи, эта хулиганская волна унесла тот покой, который мне здесь только снился!
— Блок! — объяснил окружающим доктор географических наук вполне трезвым голосом. — А вот это кто: «Все кверху дном, все сбились с ног, — господь бог на небе скончался, и в аде сатана издох!»? Это, братцы, Гейне в переводе Тютчева.
— Своим богохульством и хулиганством Гейне камуфлировал высокий романтизм! — вскричал Ростислав Алексеевич. — А вы что здесь делаете из моего дня рождения?! Хотите, обезьянку покажу?
Очевидно, это был его коронный номер, потому что все сразу притихли.
Теперь представьте себе мужчину, пятидесятилетнего, роста среднего, очень сильного, с лицом мужественным (на переносице пигментное пятно — там, где на противоморозной маске остается прорезь для глаз или очков); никаких радикулитов и обморожений конечностей, хотя зимовал и у черта на куличках; один только смог вспомнить случай, когда ему стало плохо: на станции «Восток» в азарте срочной выгрузки транспортного самолета поднял и метров пять пронес восьмидесятикилограммовый баллон с газом, и тогда его ударил приступ горной болезни, и думал, что умрет; геофизик с мировым именем, друг знаменитейших ученых; самый сдержанный из присутствующих, то есть во всех отношениях достойный муж, — мгновенно превратился в шимпанзе, или мартышку, или, может быть, бабуина! Гениально! Полнейшее перевоплощение! Куда там Райкину!
Он чесался, раскусывал блох, прыгнул на верхнюю койку, обнюхивал помирающих от хохота коллег, нюхнул и под подолом девиц — это уже когда вошел в некоторое ошаление от сознания точности создаваемого обезьяньего образа. Да, все гениальное немного патологично…
Отызображав обезьяну, Ростислав Алексеевич запыхался, объяснил, что давно не ел свежей капусты, а она-то и укрепляет двигательные мышцы.
— Вот я и говорю, что зайцы недаром капусту любят, — заметил полярный пилот. — Свекла тоже вкусная, а заяц не ест. Подай ему, подлецу, капусту…
Тут мы все опять сильно встряхнулись, потому что наехали на очередную кочку. Бутылка с тухлым шампанским опрокинулась на австралийца. Он хладнокровно отворил белесо-рыжие ресницы и полез было к себе на койку, но по дороге опять передумал, опять сел в уголок и вдруг, ткнув пальцем в наклейки, поинтересовался: чем «Столичная» отличается от «Московской»?
Полярный пилот объяснил:
— Та из горбыля, эта — из штакетника.
— Нельзя объяснять непонятное через непонятное! Это нарушение законов формальной логики! — вмешался доктор географии.
Шум опять начал перерастать в древнеримски-древнегреческий хор.
Но вдруг летчик запел.
Он откинул голову, уперся затылком в переборку, ногами — в край каютного столика. Ноги были в моих валенках. Он запел «Песню первопроходцев» — весьма дурацкая, между нами говоря, песня, этакое «Гром победы раздавайся!». Но когда он тонким голосом очень хорошо повел «…ты не горюй, что не пришло письмо…», то легко отодвинул куда-то простой мелодией тяжелые удары волн в борта, вибрации и говор подвыпивших товарищей.
Девушка, о которой я знал, что она выгадливая и беспринципная, хитрая и глупая, заслушалась песней летчика. Глаза у нее раскрылись, как мокрые зонтики, и в них даже вспыхнули и отразились огоньки плафонов. И она стала прекрасной. Возможно, зрачки так расширились и украсили ее потому, что наши женщины, живущие вчетвером в тесных каютах в самом носу, безбожно глотали пипольфен от качки — по три, по четыре голубые таблетки сразу — лошадь сдохнет! — а они глотали.
— Эх, молодость, молодость… — прервал песню летчик и улыбнулся девушке. — У тебя там огоньки отражаются, — сказал он. — А здесь у нас, братцы, вовсе уж дышать нечем. Пора по берлогам!
Конечно, полярники уважают Силу — и психическую, волевую, способность «давить», и физическую выносливую силу. И начали расходиться.
А я вспомнил, что в начале рейса эта девушка, смущаясь, спросила у меня:
— Вот если все время зовешь человека: «Коля! Коля! Коля!», он услышит, если на другом корабле плавает?
Не посчитайте, что здесь обдуманная наивность и род кокетства. Вопрос задан по существу. Здесь такая суспензия из незнания физики, неведения телепатии, искреннего чувства и желания, что черт ногу сломит. И ответишь нечто вроде того, что если влюбленная девушка подойдет на закате к окну своей комнатки, увидит сосны, освещенные последними лучами, их оранжево-лиловые стволы, тяжелые кроны и позовет все деревья к себе, то они и придут к ней, и остановятся возле самого окна, и заглянут в него, но об этом никому нельзя рассказывать. Как и о том, что писала в школе «Коля» на промокашках, а теперь примкнула к тем губителям природы, которые вырезают имя любимого на соснах и березах…
— Да, герои, пора спать, — сказал я.
— Спишь, спишь, и отдохнуть некогда! — пробормотал избитую прибаутку Ростислав Алексеевич. И, видно, ему самому стало неудобно за эту штампованную чушь. Но все зимовщики кивнули согласно и серьезно. Много они угробили в нерабочую непогоду времени сном, чтобы скорее прогнать сквозь себя и сквозь Антарктиду Время.
Волнение уже настолько стихло, что я отдраил броняшку и иллюминатор, чтобы проветрить от табачного смога каюту. Мы перекидывали за борт (в молчании и некоей задумчивости) пустые бутылки, огрызки, объедки.
И сразу в возникающем рыжем рассвете, в небе над океаном мелькнул альбатрос или какая-то другая морская птица.
Ростислав Алексеевич, полчаса назад изображавший так гениально обезьяну, забрался к себе в койку и тихо сказал (уже мне одному):
— Мы думаем, морские птицы только орут, молчат, кричат или дерутся… А они поют… Когда одни, без нас. Мы этого никогда не слышим. Потому что никогда с ними не летали. И не полетим. А они поют, когда летят одни.
Когда я разделся, он уже храпел и, может быть, видел свои Синие ветры.
В каюте опять было как в купе.
Не засыпалось. Думалось о том, что во всем оставаться в жизни дилетантом — это тоже профессия. И отчаянно сложная.
Всплыло воспоминание: еду в поезде, остановка на полустанке — бог знает где это было, точно одно — было в молодости. Я лежал на полке, смотрел в окно. Вдоль состава кто-то шел в шинели без хлястика, на тонких в обмотках ногах. В купе было сине, тихо — слышно было, как смазчики простукивали буксы. И чувствовалось, что на воле мороз сильный. Сороки качались на самых верхушках снегозадерживающих елей, кокетливо подергивая длинными хвостами. Ощущение спокойной дороги. Кажется, больше никогда я не ощущал в дороге спокойствия… Да, навстречу прошел товарный состав с углем. И я отметил про уголь, что он жмурится на солнечный яркий свет, отвыкнув от него за миллионы лет сна в подземельях, — я тогда начинал писать рассказы и старательно набивал голову подобными отметками, запоминанием мелочей, мгновенной фотографией виденного; скоро утомился и бросил этим заниматься. И зря — вспомнился же нынче человек в шинели без хлястика, идущий вдоль состава на тонких в обмотках ногах, и сороки, и ощущение спокойствия в дороге.