И мы с ним — теперь уже оба — прослезились.

Ибо первая фраза воистину родилась. И конечно, мы так возбудились, что сразу пошли за бутылкой чего-нибудь прохладительного. И с нами вместе уже шли братья Бузыкины…

Самый прекрасный рассказ Курочкина — «Урод».

Это о бездарном актере, имеющем прекрасную киновнешность.

И о безобразно уродливом псе.

И как пес Урод вознес хозяина Отелкова на звездную волну успеха. Актеру достается главная роль профессора в фильме о космонавтах «Земные боги» потому, что режиссеру нужен его пес Урод.

Урод и есть главный герой рассказа.

Ему присущ философский склад ума. Он по-своему ощущает временность своего успеха, предчувствует горестные перемены. Должность артиста ему скоро наскучила. Хвала и честь опротивели. Он разочарован, впал в пессимизм. Он разговаривает с самим собой, как человек. Любопытны и его беседы с соседской собакой Катоном: о еде, о хозяевах и их взаимоотношениях. В этих разговорах — а животные у Курочкина всегда беседуют, как люди, — все символично: и страх перед будущим, и превратности жизни бездарного человека.

С годами жизнь разводила нас дальше друг от друга — такое часто бывает у тех, кто начинал в литературе вместе. И сейчас, когда я вытащил подаренные им мне когда-то книги, то с бессильной горечью прочитал на «Козырихе»: «Витька!.. А какие мы были с тобой друзья!.. Я всегда с болью вспоминаю прежние отношения. Хорошие они были, истинные и наивные и даже глупые…»

Последний раз он пришел ко мне неожиданно. Я заскочил домой всего на несколько часов с парохода — между рейсами. Я торопился, но не мог показать ему этого, чтобы не обидеть. Рассказывал ему о далеких странах — он отлично понимал все, что ему говорили. А в заграничные командировки его никогда не отправляли, и в анкете в графе «Был ли за границей?» у него написано только: «В рядах Советской Армии, во время войны». И ему интересно было слушать про далекие страны.

Потом он показал мне, чтобы я замолчал, заткнулся. Походил по комнате, остановился возле книжного стеллажа и вытащил томик Пушкина.

У меня есть Пушкин издания Суворина 1887 года — в маленьких красных томиках. Вите это издание всегда особенно нравилось. И вот он взял томик, раскрыл его, долго вглядывался в мелкий шрифт, потом захлопнул, всхлипнул и швырнул в угол, показывая жестами и мычанием, что все бы ничего, все было бы ерунда и чепуха, кабы у него оставалась возможность читать, читать Пушкина. Ведь с Пушкиным его жизнь пересекалась часто. Ведь он родился в местах, связанных с памятью о поэте, он сажал деревья в Павловске, он работал в газете в Пушкине, он знал «Онегина» наизусть…

Все в эту последнюю встречу так невыносимо тягостно было, так необратимо, неотвратимо, так глухо звонил колокол по нам по всем, что мне только одного хотелось — бежать, бежать, бежать…

Когда он умер и его хоронили, меня не было в Ленинграде.

И потому я прощаюсь с ним сейчас.

Вечный тебе покой, Витя. А избавлять тебя от мук я ни у Бога, ни у черта просить не буду. Никаких мук ты не заслужил, ибо жил ради святой родины, проливал кровь на далеком Одере ради родины, любил родную литературу и родную красоту выше всего на свете и никогда ни за что не просил вознаграждения.

ЗДЕСЬ ОБОЙДЕМСЯ БЕЗ НАЗВАНИЯ

По причине вечных душевных метаний меня так и тянет, так и тянет на авторитеты, хочется усилить воздействие на читательские мозги знаменитыми именами, прикрыть спорность иных положений ссылкой на официальные печатные органы, указать даже дату и тираж источника… Но ведь тогда читать будет скучно!

Когда я поделился этим с Виктором Борисовичем Шкловским, он посмотрел на меня сердито.

— Знаете, — сказал он, — в книгу о художнике Федотове я засадил большой кусок пейзажа из Гоголя. Там, возле театра, в Петербурге… Тридцать лет прошло. И никто до сих пор не заметил. Воровать уметь надо. Если для дела, то это и не воровство, а просто дележка.

Ну что ж, дорогой Учитель! Теперь держитесь — я попытаюсь украсть кусочек из вас!

Не станете же вы сами кричать на весь свет о том, какой вы симпатичный, красивый, добрый, какое вы замечательное облако в штанах, какой у вас замечательный характер и почерк?

Восемнадцать лет назад получил из Москвы письмо на каком-то древнекхмерском языке. Почта потрудилась, чтобы письмо дошло, ибо на конверте по-русски были только арабские цифры — номер телефона нашей коммунальной квартиры.

Приблизительно через месяц я расшифровал текст. После чего отправился в гастроном и купил четвертинку перцовки.

Прочитал книгу «Луна днем». Вероятно, Вы знаете, какая это хорошая книга. «Повесть о радисте Камушкине», «Заиндевелые провода», «Две женщины» очень хороши. Пишу, пока, после радости, не зачерствела моя душа. «Две осени» и «На весеннем льду» мне не понравились. Пусть Ваш талант принесет Вам радость.

Виктор Шкловский

21 октября 1963 года.

Я печален. Ленинград у Вас замечательный. Новую Голландию, любимую мною, увидел снова.

Прогулки, судьбы, сны — все верное.

В. Ш.

Телефон на конверте написал потому, что не поверил в название канала.

Я жил на канале Круштейна. Круштейну не везет. Во-первых, его здесь убили. Во-вторых, вечно его фамилию путают. В лучшем случае переиначивая в Крузенштерна.

Пьяный не от перцовки, а от счастья, я написал ответ. Возможно, в стихах.

Через три года судьба отправила Виктора Борисовича, его жену Серафиму Густавовну и меня в Чехословакию.

Встретились в Шереметьево, прошли контроль, услышали, что вылет задерживается, и сели в кафе завтракать. Я был абсолютно уверен, что меня знают, помнят, высоко ценят. И вел себя соответственно: в шесть утра предложил спутникам по рюмке коньяку. Здесь Шкловский заинтересовался тем, кто я, собственно, такой. И к леденящему ужасу выяснилось, что мне не повезло крупнее, нежели Круштейну. Фамилию мою он слышал в первый раз, никаких опусов не читал и никаких писем мне не писал. Я лепетал про Новую Голландию, луну днем, телефон на конверте… — все впустую.

— Сима, — сказал Шкловский. — Выпей с ним коньяку. Он расстроился.

И Серафима Густавовна послушно выпила со мной в шесть утра рюмку.

В Праге Шкловского ждали кинокамеры и три дубля: его заставили трижды сойти по трапу самолета. Естественно, для этого ему пришлось дважды туда обратно забираться. Все это время он держал меня за локоть железной рукой. Затем ему на шею бросилась известная деятельница, пронырнув сквозь оцепление. Она его очень крепко целовала, но выяснилось, что Шкловский про эту даму никогда не слышал, и кто она такая — знать не знает.

Вечером в номере гостиницы мы смотрели последние известия по телевизору.

Внимательно пронаблюдав себя на экране, Виктор Борисович с некоторым недоумением сообщил нам, что он выглядит симпатично, но сейчас хочет спать, а мы можем отправляться в бар.

Утром я должен был один уезжать в Братиславу. И понял, что меня не так страшит сама эта одинокая поездка, как то, что я расстаюсь со Шкловскими и что мне без них не жить, а в их глазах я — лгун.

В Братиславе узнал, что там в 1944 году подпольно вышла на словацком языке книга Виктора Борисовича «Теория прозы»…

С каждой минутой хотелось скорее вернуться домой, найти головокружительно-хвалебное письмо и оправдаться. Как всегда в подобных случаях, бутерброд рухнул маслом вниз. Письмо куда-то запропастилось, ибо я еще не думал об архивах.

Потом, спустя многие годы, оно нашлось, но мораль здесь такова: мгновенная отзывчивость старого большого писателя к начинающему еще не означает, что начинающий пишет так, чтобы запомниться всерьез. И поэтому не следует обольщаться. И хотя в дальнейшем придется говорить о необычайно добром отношении ко мне Шкловского, это не значит, что я обольщаюсь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: