Это многоцветный ответ — он как перо павлина: пигмент один, но под углом взгляда разный.
Искусство, мой арктический друг, многоцветно, оно основано не на взгляде, а на рассматривании. Вот почему вопросы и ответы этой, как гневно рычал Толстой, «литер-ра-туры» бесконечны…
Сима болеет. Здесь климат разный.
Осенью он похож на ленинградский.
Сима кашляет. Громко и испуганно. У нее температура. Мы болеем. Это разнообразно, длинно и тяжело, как хвост павлина. Мне даже сказано, что я слишком часто думаю о старости. Но юбилеи отливают различными траурами. Мне снова 85. Это возраст замшелово и много раз загарпуненного кита.
Желаю тебе: 1) Верить в себя. 2) Иногда трезвости. 3) Ровной волны. 4) Спокойных разлук и вдохновения. Очень желаю.
Уже семь. В городе очки. Солнце совсем окончательно село. Залив высморкался в тину низких волнишек и будет их сушить на луне.
9 ноября 1978 года.
Озябший мальчик на большом корабле.
Ваша судьба — жить, а не пропадать.
Любить, а не обижать.
Писать, а не обижаться.
Бойтесь черновиков. Пьяных встреч. Пьяные друг друга не видят. Люди в бутылках одиноки и могут сообщить себя во множестве. Вы сделаны из хорошего металла и хорошо выдуты, но попали в блокадную стужь.
Написал как написалось.
У меня в Ленинграде, кроме тебя, людей нет.
Новая Голландия пуста.
Большой город на отмелях пустеет.
Даже тюлени уехали еще при… Они грелись где-то около Ростральных колонн.
Не надо всегда недовольно топорщиться.
Россия не может вечно притворяться сухопутной. Только не надо работать на износ. И не обрастать шкурой из битого стекла. Она не греет… Снимите с лица паутину. Плывем не к смерти. Ее вообще нет. Мне скучно, друг. Я даже разучился писать, но капитан обязан не потонуть и не садиться на мель. Да будет пить.
(Ноябрь 1978 г.)
Я сказал, что все книги Виктора Шкловского — одна огромная книга.
Он сказал, что так у всех писателей — и больших и малых.
Я сказал, что его книга должна получить Гран-при среди всех, представленных на конкурс для гадания по строчкам.
— Гадай лучше на кофейной гуще, мой мальчик.
«Шостакович?.. Помню Шостаковича в трудное время, в 1921 году, когда в городе был голод, знал его и позднее. Он был человеком необычайно трудолюбивым, необыкновенно храбрым. Как-то совсем молодым он работал тапером, играл на рояле в одном кинотеатре на Петроградской стороне, и случился пожар, который начался со стороны сцены. А он продолжал играть, когда уже загорелся хвост рояля».
Я сказал, что Виктору Борисовичу нужно написать об эхо — об эхо от предания, сказания, притчи, легенды, сказки.
— Уже написал. «Струна звенит в тумане…» А ты напиши, как в Японии вокруг островов в море выкидывают старые автомобили. Делают искусственные рифы. Они обрастают кораллами. И в кораллах поселяются рыбы. Это тоже об эхо.
— Виктор Борисович, вы любите красивых киноартисток?
— Найди книжонку о Мэри Пикфорд. Я о ней когда-то писал. В одна тысяча двадцать пятом. Называется «Бизоньи консервы»…
Самое удивительное, эта книжонка Виктора Борисовича сама попала мне в руки…
«Берегитесь трамвая — предупреждают фонари на московских бульварах.
Берегитесь кинематографа — хотим предупредить мы в начале книжки о самой очаровательной киноартистке. Женщины переполняют лестницы кинофабрик, льстят помрежам, льнут к киноленте, как мухи к липкой бумаге.
Большинство этих женщин — люди без судьбы.
Это — так называемая домашняя хозяйка. На киноленте, кажется им, они найдут свою судьбу. Женщины мечтают в кино о роли красавицы, о крупных планах и хорошо освещенном лице.
Кино им дает — очередь перед дверью режиссера и разочарования…
Но есть одна очаровательная домашняя хозяйка.
Ее любит весь мир. Имя ее МЭРИ ПИКФОРД.
Секрет очарования Мэри в том, что она не ушла в кино от судьбы, а принесла ее на ленту.
Чаплин стал Чаплином тогда, когда выбрал в основу своего плана образ клерка.
Гарольд Ллойд — тогда, когда стал человеком в очках.
Мэри Пикфорд использовала для ленты отношение Америки к женщине и идеальный тип американской женщины…
Американец требует Мэри в ролях девочки и рассказы о миллионных гонорарах.
Он хвастает ими, как хозяин медалью своей собаки».
«Трудно писать. Не знаем мы дороги, по которой надо было идти… Трудно писать письма о горе.
Был у меня старший брат Евгений. Большевик еще до войны. Он считался хорошим пианистом и превосходным хирургом. Служил в войну 14 года в артиллерии врачом. Встретился я с ним мельком, вольноопределяющимся. Когда взяли наши Перемышль, только Евгений догадался снять план города. Пригодился, когда мы Перемышль потеряли. Убили его на Украине зеленые. Он вез поезд (надо было сказать „вел“) с ранеными, затем отстреливался. Умер в Харькове. Другой брат был у меня филолог. Христианин-ортодокс, крестился на церкви. Вечером молился, встав на колени… Еще был брат — очень красивый и неудачник. На войне (14 года и дальше) стал офицером… Жена его была взорвана, когда немцы велели очищать поля от мин… Сестра моя умерла давно. Две дочки ее умерли в Ленинграде в разное время. Я жив по ошибке. Умерли мои друзья, с которыми я работал. Умерли писатели, которых я любил… Мне 85 лет. Вероятно, я успею написать еще одну книгу. Какая она будет?
Писать я начал вообще крупно, а погода была… Стараюсь в теории восстановить имя. Радуюсь, когда случайно…
Друзей у меня, Вика, кроме тебя, нет.
Это не выдумаешь.
Ты видел больше меня и, может быть, еще увидишь пингвинов.
Жизнь идет. Мы заведены на много десятилетий. И проспать их нельзя.
Надо жить. Приходится, милый.
Я боюсь, за себя и для себя, не смерти. Она кругом. Боюсь, передам в книге. Я об ней думаю даже сейчас, когда пишу тебе…
Писать старался разборчиво и даже правду.
Боюсь одиночества. Помню, как умер Тынянов. Он считался в литературе во всем виноватым. Мне пришлось самому брить его в гробу. Прошло года три, и его уже называли сладко-конфетными словами. Новостей у меня мало. У внука родилась девочка. Зовут ее Валентина Никитьевна. Дерево жизни накладывает слой на слой. Еще не видел правнучки. От внука идет пар».
Виктор Борисович поехал хлопотать о брате-ортодоксе. Начальник того богоугодного заведения спрашивает:
— Ну, а как вы здесь у нас себя чувствуете?
Виктор Борисович:
— Как чернобурая лиса в меховом магазине.
Начальник захохотал и чем-то помог.
В начале 1979 года я уплыл в Антарктиду. Повезли на лайнере зимовщиков. Рейс был тяжелый не по каким-то особым морским обстоятельствам, а потому, что я как-то не вписался в пассажирское судно — не привык на них. И окружающий необыкновенный пейзаж не волновал.
13 марта 1979 года получил радиограмму:
ЖИВЕМ ОСТАТКАМИ ОПТИМИЗМА ТЧК ОДНА НАДЕЖДА ЯЙЦО ПИНГВИНА КНИГУ ЗАКАНЧИВАЕМ ТЧК ОБНИМАЕМ = ДУЛЬСИНЕЯ РЫЦАРЬ ЛЬВОВ
Кончают книгу!
Я взбодрился и даже записал в дневник:
«Вторые сутки в солнечном штилевом дрейфе среди слабого блинчатого льда и сморози. Адельки не покидают. Один вылезет на льдинку. Через полчасика к нему присоединяется другой или другая. Лед скользкий. Пингвин задумается, глядя то на нас, то на отражение собственного белого брюшка в зеркальной, розово-зеленой воде разводья; поскользнется и безмятежно — кувырк! — и никаких отрицательных эмоций, конфузливости, обиды.
Вот белый мишка в Арктике поскользнется на льдине, сразу сконфузится и злится на весь белый свет, особенно если чувствует зрителей (зрителем можете быть вы или даже глупыш — мишке все одно обидно и огорчительно).
Адельки — безмятежны в любой дурацкой ситуации. Так безмятежны и естественны дети и женщины в глухих деревнях и на севере, и на юге. Кстати говоря, Аделью звали супругу знаменитого мореплавателя Люрвиля. И он нарек пингвинов в ее честь.