Порою я прихожу на это подворье, брожу по нему, присяду в тени ли, на солнцепеке, когда какая погода. Поместье доживает свой век. Но словно человек, годами старый, а телом еще могучий, оно завораживает. Сидишь в тишине, а прошлая жизнь – вот она, из каждого угла глядит.

Высоченный просторный сенник, словно самолетный ангар, большие ворота, куда можно въезжать на лошадях, на машине, на тракторе с возом сена. Шиферная крыша, крепкие столбы, стены. Теперь здесь пусто и сумрачно и оттого еще более просторно. По углам – тьма, под крышею – голуби воркуют. Как-то жутковато. Но кружит голову, ноздри щекочет настоянный за долгие года сенной дух. Кажется, различаешь: горьковатый степной полынок, что-то еще подзабытое.

Из огромного сенника ход напрямую в скотьи сараи, стойла. Низкая крыша, мазаные стены, решетчатые ясли-кормушки для сена, затянутые пыльной паутиной малые оконца, полутьма, отворенные двери к базам выгульным с плетневыми загатами – защитой от ветра. Скотий дух. Ласточки шныряют. Их лепленые гнезда здесь от веку. В свою пору пищат птенцы.

Сумрачные лабиринты скотьих вертепов кончаются дверью, ведущей в «теплушку» – низкую просторную хату с глинобитным полом и печкой-«грубкой». Тут зимней порой после окота держали новорожденную малышню: телят, ягнят, козлят. Когда-то здесь крыша поднималась от блеянья да мычанья. Из «теплушки» – ход в летнюю кухню-стряпку с просторною русской печью. Рядом – черная кухня, где на низких печурках в котлах грели воду, готовили пойло и мешанку для скота и птицы.

Чуть далее – птичники. Для кур, с насестами и гнездами, для гусей, для индюков, для уток. С лазами и выходами на базки, во двор и на волю. По летнему времени птица уходила на выгон, на воду – худа кому положено. А дальше – свинарники, тоже с база́ми, где навек вросли в землю неподъемные корыта, вырубленные из дикого камня. Даже могучему борову их не перевернуть.

Конюшня, навес для косилки и конных же грабель. А еще – мастерская с верстаками, наковаленкой. Рубленый амбар с плетневыми, мазаными закромами.

Скотьи сараи, катухи, загоны, базы, птичники, службы стоят, подпирая друг друга и охраняя поместье, словно крепостная стена.

Замшелый, камнем обложенный колодец, каменные корыта-поилки, тонущие в земле и траве, теплые от солнца. На них хорошо сидеть.

Хутор наш нынче довершает свой век, съеживаясь и умаляясь домами, людьми. Но он еще жив. И потому всякое брошенное ли, оставленное без надзора строенье быстро исчезает. На месте почты, клуба, колхозной столовой – заросшие бурьяном ямы. Магазин лишь закрылся, там сразу началась возня. Сначала в сумерках. Приятель мой всполошился: «Надо пойти хоть стекло принесть. – И объяснил: – Окошко разобьется, а у меня в зубах нечем поковырять». Принес. Тут объявился дед Федор, увидал добычу, заохал: «У меня стекла грамма нет. Надо побечь».

Разнесли магазин, вплоть до вывески. Она теперь во дворе у моего товарища. Большая, из жести: «Смешанные товары».

– Торговлю думаешь открывать? – усмехаясь, спросил я.

– Сгодится. Доброе железо.

В брошенной старой школе стучат добытчики. Приятель мой похвалился:

– Три рамы припер. Гляжу, тянут. А рамы край нужны для парников. Надо еще сходить хороших досок с потолка или с пола выдрать. На запасные весла. Сломается весло, потом кукарекай. Пока не растянули, надо сходить.

Растянут. Дело обычное. С живого порой кожу снимают. Бобыль Савушка зимою криком кричит: «Ломают хату!!» Это его соседи стараются – Рахманы. У них сроду не хватает дров. Вот они и пользуются: чтобы далеко не ходить, по ночам дерут доски с живого дома.

Дело привычное. Колхозная бригада на хуторе закрылась, через неделю на месте бревенчатой кузни и склада – ровное место. Не сожгли ведь, а в пользу произвели. Для жизни. Любая доска нынче денег стоит. А где их взять? Тем более что магазины – далеко. Хлеб месяцами не возят. О прочем чего и говорить.

Но к моему удивленью, вот уже который год стоит посреди хутора брошенная без пригляда филюковская усадьба. Хозяева померли, новые городские владельцы носа не кажут.

Летней порою за долгий день лишь соседские куры проведают, погребутся на чужом базу, петухи раз-Другой кукарекнут. И снова – покой. Вечером чужая скотиняка забредет ненадолго. И настанет ночь.

Зимою и вовсе усадьба стоит угрюмо и одиноко, словно черная крепость.

И не трогают ее, не зорят. Пробредет мимо старый Лисовин или жена его – тетка Шура, суетной дед Федор прошагает с костыликом, просеменит сухонькая Катерина по дороге ли, а то и напрямую, уже набитой скотьей и человечьей тропой. Идут-идут и вдруг остановятся, словно неволей, оглядывая дощатые и плетневые стены, шиферные да камышовые крыши. Потом долгий вздох – и дальше пошли.

Стоит усадьба. Ни единого стеколка не вынули, листа шифера не сняли, не оторвали доски. Память ли, совесть… Как знать…

Но все равно этому будет конец. Ударит молния или чьи-нибудь городские внуки в затишке костерок запалят. Полыхнет – и конец всему. Новым летом на пепелище лесом поднимутся конопля, крапива, дурнишник, надежно укрывая остатнее: ржу да камень. Конец.

В займище

В мире – осень. Из окон городского моего жилья, с высоты шестого этажа, все видать: просторная Волга, воды ее, неблизкий левый берег с песчаными косами и пойменным лесом, но все далекое, словно картина. Главная радость – вот она, у подножия дома: тополя да березы в осеннем наряде. Ярко золотятся под солнцем, слепя глаза; а в пасмурный день кротко, лампадно светят, украшая и согревая осенний городской быт.

Издали из окна поглядишь – и тянет на юлю. Ближе к деревьям, к земле, к желтой листве и горькому осеннему духу. Подышать им. Нагнуться, поднять и ощутить в руке легкость листа березового, тяжесть тополевого.

В день приезда лишь подошел к окну, глянул и сразу – вниз.

Но обманчивы городские виды. Рядом – береза и тополь. Янтарно светит листва, радуя глаз. Но чего-то душе не хватает. Вначале не понял. Прошелся по скверу и повернул домой.

Нет… Это не осень, а лишь красивая картинка, магазинная витрина ли, фотоснимок, телевизора глаз.

Под ногами – асфальтовые дорожки. Парковые работники целый день гребут листву и увозят. Но главное – с двух сторон обтекают невеликий наш сквер проезжие дороги. Неумолчный гул, бензиновый дух…

Осень должна быть тихой. Осень должна горчить на вкус и на запах.

Домой вернулся и, конечно, вспомнил иное. Как еще недавно, сентябрьским теплым днем, на хуторе, отправился я за Дон, в лесистое займище. Поглядеть, попрощаться.

День был пасмурный, ветреный. Казалось, что близок дождь. На хуторе пусто и скучно: в огородах, левадах – сухие плети огурцов да тыкв, почерневшие будылья другой сажанины; картошку давно выкопали. Редко у кого в палисадах сочно доцветают астры и распускаются голубые сентябрины, которых долог век: сначала они на воле будут цвести до самого снега, потом усердная хозяйка их пересадит в горшок и унесет в дом. Но это еще не скоро. Нынче – сентябрь.

На высоких окрестных холмах – рыжая шкура жухлой травы; а над водою – зелень. Кудлатые старые вербы, могучие тополя. По их вершинам с гулом катят зеленые волны. А на земле покой.

Дощатая лодка дремлет в тихом заливе. Отомкнул ее и потихоньку поплыл, угреваясь веслами, мимо зеленой стены камышей. Поодаль, в просторной заводи, плавает семейство лебедей. Старые и молодые. Уже не разобрать. Сахарная бель оперенья сияет на зелени. Красивые птицы.

В заливе тихо. Ветер над головой высоко. Голенастые цапли бродят по мелководью, неловко, неуклюже взлетают, звучно хлопая большими крыльями. Нынче цапель развелось, вот они, на виду: рыжие, серые, белые. Прячется в камышах нелюдимая выпь.

Залив кончился, зеленая стена камышей и дерев отступила. А на Дону – ветер, волна поперек хода, так и хлещет по скулам лодки. Теперь знай греби да греби.

Вроде и неширок Дон, всего полверсты. Но против ветра пока его одолеешь, с непривычки умаешься. Но все равно путь недолгий и славный. Все дальше уходит берег правый, отступают рыжие холмы с белыми меловыми кручами.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: