Конечно, он прав был. Но что теперь охранять?
Валентина думала недолго.
– Это Мишка Рахманенок. Заимели соседа…
Словно сорная трава полоняло хутор Рахмановское племя. Вот и Мишка, армию отслужив, обратал молоденькую приезжую учительницу, занял пустующий дом. Забота ли, работа у Рахмановых одна: где чего плохо лежит.
– Приходил, нечистый дух! Приходил! – вспомнила Нюра-татарка. – Отбойник спрашивал для косы. Откель у меня отбойник? И зачем ему коса? Мышам сено косить? Это он высматривал! – догадалась она.
– И ко мне приходил, – вспомнила Хомовна.
– И возле моего двора крутился… А ныне с ранья чего-то колотит. Стукотит. Либо нашу посуду?..
И опять заслезились старухи:
– В сельсовет надо жалиться…
– Нехай милицию пощуняют…
Но что проку от старушечьих причитаний да слез? Не пойдешь напрямую с обыском, тем более – учительская семья.
Приятель мой гнул свое, упрекая Ксеню:
– Пальму тебе давали. А ты ее назад возвернула. Она бы – за лытки… Пальма – сторожкая.
Старая собака, услышав кличку свою, загремела цепью: мол, все верно, не зря хлеб жую.
– Всем надо собак заводить. У чеченов, у них волкодавы. Попробуй влезь… – толковал мой приятель.
– Замолчи, Христа ради, – остановила его жена. – Слушайте меня.
Валентинин план оказался по-бабьи прост и легко выполним.
Бобыль дед Федор отправился к Рахманенку с просьбой:
– Овечку надо постричь. Снять волну…
Старая овечка по кличке Шура – притча во хуторских языцех – неизвестно зачем проживала у деда Федора во дворе.
– Постричь надо, а то набьются репьи. Поллитра есть, – пообещал дед.
К таким трудам молодой Рахман был всегда готов. Без лишних слов он согласился. Как только они скрылись из глаз – дед и стригаль, Валентина заспешила к Мишкиной жене – учительше и уже от калитки торопила ее, звала:
– Срочно к телефону! Срочно! Районо вызывает! Срочно… Беги, беги… Там трубка лежит…
Молодая учительша на резвых ногах помчалась к телефону, хату и двор оставив.
Три старухи: Хомовна, Нюра-татарка да Ксеня, выбравшись из засады, словно вороватые сороки, шмыганули во двор: одна – в сарай, другая – в старый курятник, третья – в коридорную пристройку.
Искать долго не пришлось.
В сарае все и обнаружилось: мотки провода, жаровни и уже молотком побитые, сплющенные кастрюли да миски. «Люминьщик» целую посуду не принимал, это запрещалось.
Все остальное было делом простым. На готовое и станичный милиционер объявился. Целую посуду старухи забрали. Побитой рахмановская родня быстро нашла замену, чтобы закрыть «дело».
Операция «Люминь» завершилась. Приятель мой горделиво похмыкивал: «Генштаб!» – но при случае гнул свое:
– Собак надо заводить. Собака, она за лытки… Вот наши – что Пальма, что Волчок… они ночьми не спят… А Мишка, он завтра поумничает, снова упрет всё. Да не во двор, а в барак… Ищи там свищи…
Поздний хуторской завтрак. Солнышко уже высоко. Но в тени раскидистой ивушки, у просторного стола еще держится холодок. Можно не спеша чаевничать, обсуждая дела вчерашние, нынешние. Впереди – долгий день. А теперь – лишь завтрак.
Кудовая
На третий день хуторского житья, когда на подворье все новости собраны да рассказаны, наступает пора иная.
– Ты нынче чем займешься? – спрашивает поутру мой хозяин.
– Пойду попроведаю…
– Ну давай…
Отзавтракали. И пошел я по хутору бродить. Он нынче просторный, хотя и не больно людный. Но как в далекие годы протянулся и раскрылатился от донского берега, от лесистого займища до заливного луга и Лысого бугра, так и теперь доживает свой век в былых размерах, как и прежде делясь на куты: Забарак, Никишкин кут и Варшава. Последнее название почти позабыто.
Умирают, уходят с хутора люди, ветшают и рушатся дома, базы, разрежая былую тесноту дворов.
Соседства давно уже нет, когда через плетеный забор окликнешь живую душу. Нынче дома и поместья стоят вольно, будто чураясь друг друга; меж ними – пустоши, руины, заросли дурной травы или задичавшего сада.
Словно плавучие острова, все дальше расходятся живые дома, подворья, особенно в непогоду, во тьме, скупо светя желтыми окошками.
Но нынче – пора летняя и погожая. Еще издали, чуть ли не от своего двора, вижу, что у бабы Кати на летней кухне, на крыше ее, – человек.
Ближе подхожу, а это, оказывается, сама хозяйка печную трубу глиной обмазывает. Дело летнее, но впереди – зима.
– Ты как туда залезла? – спрашиваю удивленно.
– По лестнице… – поняв мое удивление и обидевшись, коротко отвечает баба Катя. – Чего ж я, вовсе некудовая? Трухля?
– Кудовая… – усмехаюсь я. – Как коза по лестнице скачешь, в восемьдесят лет.
– Восемьдесят и еще два годочка, – спускаясь на землю, к гостю, уточняет старая женщина.
Сухощавая, росточку малого, возрастом гнутая, баба Катя имеет характер бойкий, любит поговорить. Газетка – ее старинное хуторское прозвище. Живет она одиноко. Сын Василий с давних пор в городе, дочка – в станице. Живет одна, но дом и двор – как и в прежние годы.
– Огород ныне огорчает, – жалуется она, когда идем мы осматривать ее владенье. – Картошка прет, прямо бушует, в огудину, а будет ли прок…
Огород старой женщины раскинулся так просторно, пышно и зелено, что оторопь берет. У хозяйки воробьиная стать: косточки, кожа, иссохшие плети рук,.. В чем душа держится. Но огород – не окинешь взглядом. Зеленой стеной – картошка, огурцы, помидоры, плетучие тыквы… И ведь не трактор пахал, а все – лопата, мотыга и эти старушечьи, словно птичьи, иссохшие руки.
– Ну и огород у тебя… – в который раз удивляюсь. – Надо бы уже поменьше. Все же – возраст…
– Года, года… – соглашается баба Катя. – Из могуты выбилась. Здоровья нет.
– Ну и сажай поменьше, куда тебе?
– Я тоже гутарю… – соглашается она. – Который год сынка прошу: отрежь, Христа ради, огород наполовину, перенеси городьбу так-то вот – от кухни вкопай соху и перестановь городьбу. Тогда будет мне по силам: десяток рядков картошки да грядочки, для себя. И будет расхорошо. А ныне такая страсть…
– Все верно, – подтверждаю я. – Тебе много ли надо?
– Который год прошу: перестановь, сынок, городьбу. А ему некогда.
– Господь с ней, с городьбой, – говорю я. – Брось и не сажай.
Из-под белого платочка снизу вверх глядят на меня удивленные глаза:
– В своей городьбе… кинуть? Не сажать? Бурьяном зарастет… Люди будут глядеть. Вот и сынок мой упыристый тоже: кидай да кидай… Так не положено, – говорит она строго. – Городьба стоит, значит, моя земля, мой ответ. Я ведь какой год криком кричу: перестановь городьбу, чуток буду сажать, для себя. А ему – некогда. Я бы по силам сажала, для себя.
– Правильно, – одобряю я. – Дети себе посадят ли, купят.
– Вот-вот, и сынок галдит: нам не надо, не надо, мы купим. – Вздыхает. – Купим-залупим… В городе за всё – копеечка. Мамкина картошка – не лишняя. А помидоров, огурцов сколь увозят… Машина трещит, кузова не хватает. Тыквы у меня всегда расхорошие…
Тыквы и в самом деле у бабы Кати огромные, в колесо, розовые, сахарные на вкус. Зимой в гости придешь, на стол – угощенье: в духовке запеченная тыква, оранжевые кусочки с подтеками темной патоки, пахучие, сладкие. Гостям – угощенье, хозяйке – еда. Пенсия у бабы Кати – копеечная, хотя всю жизнь в колхозе работала. И потому еда, как говорится, гусиная: постные щи, картошка, свекла. Пенсия малая. Но ухитряется своим помогать. Хвалится порой: «Внучке передала двести рублей, она – девка, ей чапуриться надо, а внуку – сто рублей… Василий приезжал – ему тоже надо, хоть и взрослый, но сын»…
Сын – взрослый, тоже к пенсии подбирается. Чуть не всякий день из конторы звонит приятелю моему: «Как там мать?» На хутор приезжает, любит рыбачить. А зимой – охотится. Прибывают целым кагалом: друзья да приятели. Баба Катя заранее топит старинную мазанку – кухню. Там охотнички гулеванят.