И вот, неожиданно поднятый с места, я стою у доски с прикнопленными к ней учебными плакатами и отвечаю на вопрос об устройстве взрывателя 125-миллиметрового артиллерийского снаряда, а майор прохаживается по кафедре в своих сверкающих сапогах и презрительно поправляет каждую мою неточность. И вдруг я замолкаю на полуслове. Смотрю на плакат с цветным продольным разрезом снаряда и тупо молчу.
— Задремали, студент? — ехидно интересуется майор Комиссаров.
Я не задремал. С необыкновенной ясностью, точно бы это происходит сейчас, а не много лет назад, я представляю весенний день в поселке под Краснодаром, старый дзот и себя с приятелями, изо всех сил швыряющими в бетон точно такой же снаряд, какой изображен на плакате — с начинкой в два килограмма тола, с хитроумным устройством взрывателя ударного действия. Вот сейчас соскочит предохранитель, пружина приведет в действие боек, боек ударит по детонатору…
Снаряд взорвался у меня в голове. Потом ребята рассказали, что я побледнел, как покойник, схватился за доску и сполз бы по ней на пол, если бы майор не успел подставить стул. Обморок был короткий. Пелена перед глазами рассеялась, предметы обрели четкость. Я увидел растерянное лицо Комисарова, который тряс меня за плечо и повторял:
— Что с вами, студент? Вы меня слышите? Вам плохо?
— Никак нет, товарищ майор, — ответил я со слабой и, кажется, жалкой улыбкой. — Наоборот. Мне хорошо.
Майор отправил меня в медпункт, но в медпункт я не пошел. Выбрел из института и обессилено плюхнулся на скамейку в крошечном скверике перед входом в главный корпус, с фасада которого строго смотрели барельефы знаменитых ученых. Был серенький ленинградский денек. По Московскому проспекту дребезжали трамваи. Самосвалы вывозили строительный мусор от почти законченной станции метро «Технологический институт». Со стороны Витебского вокзала тянуло тревожащим воображение паровозным дымком. Все было необыкновенно ярко, зримо, наполнено живой полнокровной жизнью.
Я чувствовал себя так, словно бы мне было даровано свыше благословение жить. Даровано давним весенним днем, а сегодня объяснено.
Словно бы мне сказали: ладно, живи.
Только не сказали зачем.
И я не знаю этого до сих пор.
Жить не по лжи
После второго курса нас отправили в Северный Казахстан на уборку первого целинного урожая. Дело обычное, студентов всегда гоняли то на картошку, то на местные сельские стройки, не спрашивая согласия. Но тут почему-то решили, что первый целинный урожай — дело государственной важности, негоже обращать его в обязаловку, поэтому был объявлен набор добровольцев. Добровольцев на нашем курсе нашлось человек десять — те, кто не знал, куда деваться летом. Я был одним из первых, кто принес в институтский комитет комсомола заявление с просьбой направить меня на целину в составе ударного студенческого отряда. Ехать к отцу и киснуть в пустом поселке все лето не хотелось, но главное — было интересно, что же это за целина, о которой было столько шума.
Десять человек для ударного отряда — маловато будет. Разнарядка сверху была на двести. Принцип добровольности не то чтобы похерили, но отодвинули на второй план. Кураторы групп от имени деканатов объясняли, как хорошо будет тем, кто поедет на целину, а тем, кто все-таки откажется, будет плохо, и ни на какие поблажки по части прогулов или пересдачи экзаменов они пусть даже и не рассчитывают. Очень доходчиво объясняли. Метод дал результаты. Ударный отряд был сформирован. Провожали нас с духовым оркестром, с митингом на перроне Московского вокзала. В своем выступлении наш декан Иван Феофанович, своими очками и вечной хмуростью похожий на композитора Шостаковича, отметил меня в числе добровольцев, проявивших подлинный патриотизм.
Знал бы он, как ему аукнется мой патриотизм!
Раздалась команда:
— По вагонам!
Оркестр грянул:
Целина поразила меня тем, что была и близко не похожа на ту, что рисовалась в моем воображении по красочным описаниям в газетах и в кинохронике «Новости дня». Бесконечная голая степь, пыльные дороги, центральная усадьба совхоза со сборными щитовыми домами без единого деревца, огромный машинный двор с десятками почти новых, но уже списанных самосвалов и тракторов. И новоселы, в основном молодежь, но вовсе не те романтики, каких два-три года назад всем миром провожали на целину. Романтиков уже не было, разбежались. Остались те, кто привычен к работе на земле — крестьянские дети из скудного российского Нечерноземья.
Но и здесь земля была не подарок. На Кубани я привык к виду тяжелых пшеничных нив, по которым ветер проходил золотыми волнами. Здесь же, на огромных квадратах, каждый по четыреста гектаров, колоски торчали так, будто их не сеяли, а сажали вручную, поодаль друг от друга.
— Сколько же вы рассчитываете получить зерна? — спросил я однажды у главного агронома совхоза, недавнего выпускника московской «тимирязевки».
— На круг центнеров по шесть.
— По шесть?!
— А что? Нормально, — ответил он и произнес непонятную мне фразу: — Чего не посеем, того и не соберем. Чего не соберем, того не сгноим.
Рабочих рук катастрофически не хватало. Работники из студентов не ахти какие, но директор совхоза был и нам рад. Он очень умело организовал работу: ребята покрепче клали из шлакоблоков стены зернохранилища, другие готовили и подносили раствор, девушек пристроили штукатурами, мне с тремя однокурсниками выпало грузить в самосвалы гальку из степного карьера в сорока километрах от центральной усадьбы. А когда одного из водителей увезли в райцентр с приступом аппендицита, директор, поматерившись, доверил мне его самосвал. С рассвета до темноты я гонял по степным дорогам и с сожалением прикидывал, что скоро придется расстаться с этой увлекательной работой и возвращаться в постылые институтские аудитории.
И это время пришло. В бухгалтерии дали расчет — по две с половиной тысячи рублей. Огромные деньги — шесть стипендий. Накануне отъезда директор совхоза собрал нас в огромном зале только что законченного зернохранилища, прочувствованно поблагодарил за помощь и неожиданно спросил, нет ли желающих остаться и поработать еще хотя бы три-четыре недели. Объяснил:
— Не хватает людей, прямо беда. Зиму раннюю обещают, пшеница под снег уйдет, все труды псу под хвост. Нам бы хоть человек двадцать. С институтом договоримся. Оформим всех помощниками комбайнеров. Платить будем как своим. Как вы, ребята?
Двадцати желающих не нашлось. Нашлось шестнадцать. И я, конечно же, в их числе.
Последние гектары убирали по снегу. К середине сентября все закончили. Директор совхоза щедро расплатился и выбил для нас в обкоме комсомола медали «За освоение целинных и залежных земель». Эту медаль я цеплял, когда нужно было идти в деканат объясняться за прогулы или просить разрешения на пересдачу экзамена. И, видно, так достал декана, что на следующий год, когда началось формирование нового ударного студенческого отряда для отправки в Кустанайскую область, он распорядился:
— Левашова на целину не пускать!
Ага, разбежался. Поди-ка меня не пусти. А патриотизм? А горячий душевный порыв? Декана поправили.
— Но учтите — больше никаких поблажек не будет, — хмуро предупредил он. — Ни в чем. Спрошу за каждый «неуд», за каждый прогул! Так и запомните!
Я смиренно пообещал. И про себя решил, что не стоит напрягать отношений, если я все-таки хочу закончить этот долбанный институт. Три года уже осилил, осталось всего два, выдержу. Феофаныч мужик нормальный, только с виду хмурый, но и его терпению есть предел.
В Кустанае работу мы закончили в срок, в середине августа вернулись в Ленинград. До начала занятий оставалось две недели. Ни то, ни се. И я решил съездить в Грузию к тетке, младшей сестре матери. В младенчестве она меня нянчила и очень любила. Она давно меня приглашала и даже обижалась, что я не еду. Верней, огорчалась. Обиды были не в ее характере и не в обычае маленькой православной общины, к которой она прибилась, овдовев во время войны. Община располагалась в глухой деревне на берегу речушки Циви-Цхали, в двух часах езды поездом от Тбилиси и еще километрах в двадцати от станции. Держали пчел, тем и жили.