Редактором конкурирующей газеты был некто Хиггинс. Незадолго до этого ему так подставили ножку в сердечных делах, что однажды вечером один из его друзей нашел на кровати бедняги записку, в которой Хиггинс сообщал, что жизнь стала для него невыносима и что он утопился в Медвежьем ручье. Бросившись к ручью, друг обнаружил Хиггинса, пробиравшегося обратно к берегу: он все же решил не топиться. Несколько дней подряд весь городок переживал это событие, но Хиггинс ничего не подозревал. Я решил, что это как раз то, что мне надо. Расписав всю эту историю в самых скандальных тонах, я проиллюстрировал ее мерзкими гравюрами, вырезанными большим складным ножом на оборотной стороне деревянных литер. На одной из них Хиггинс, в ночной рубашке и с фонарем в руке, вступал в ручей и измерял его глубину тростью. Я был глубоко убежден, что все это невероятно смешно, и не усматривал в своей писанине ничего неэтичного. Довольный содеянным, я стал выискивать другие объекты для своего остроумия; как вдруг меня осенило: я решил, что будет совсем неплохо обвинить редактора соседней провинциальной газеты в преднамеренном мошенничестве, — вот уж он у меня попляшет, как червяк на крючке!
Я осуществил свою идею, напечатав в газете пародию на стихотворение «Похороны сэра Джона Мура», и должен сказать, что эта пародия не отличалась особой тонкостью.
Затем я сочинил оскорбительный памфлет на двух видных горожан — не потому, конечно, что они чем-либо заслужили это, — нет, просто я считал своим долгом оживить газету.
После этого я слегка затронул местную знаменитость, недавно появившуюся в наших краях, — поденного портного из Куинси, слащавого фата чистейшей воды, носившего самые пестрые, самые кричащие наряды в Штатах. К тому же он был заядлый сердцеед. Каждую неделю он присылал в «Ганнибал джорнел» цветистые «стихи», посвященные своей последней победе. Стихи, присланные им в дни моего правления, были озаглавлены «К Мэри из Пр...», что, конечно, должно было означать «К Мэри из Принстона». Когда я уже набирал его творение, меня вдруг словно молнией пронизало с головы до пят острое чувство юмора, и я излил его в выразительном подстрочном примечании следующим образом: «На сей раз мы публикуем эти вирши, но нам хотелось бы, чтобы мистер Дж. Гордон Раннелс ясно понял, что мы должны заботиться о своей репутации и что если он и впредь захочет излить свои чувства к кому-нибудь из своих друзей в Пр... ней, то ему придется сделать это не с помощью нашей газеты, а каким-либо другим путем!»
Газета вышла, и я должен сказать, что ни один газетный опус никогда не привлекал большего внимания, чем мои игривые упражнения.
На этот раз «Ганнибал джорнел» шел нарасхват, чего раньше никогда не случалось. Весь городок пришел в волнение. Ранним утром в редакции появился Хиггинс с охотничьей двустволкой в руках. Обнаружив, однако, что тот, кто нанес ему такое неслыханное оскорбление, всего лишь младенец (как он меня окрестил), он ограничился тем, что отодрал меня за уши и удалился. Но, видно, он решил махнуть рукой на свою газету, потому что той же ночью навсегда покинул городок. Портной явился с утюгом и парой ножниц, но тоже отнесся ко мне с полным презрением и в ту же ночь отбыл на юг. Двое горожан — жертвы памфлета — прибыли с угрозами возбудить дело о клевете, но в негодовании покинули редакцию, увидев, что я собой представляю. На следующий день с воинственным индейским кличем ворвался редактор соседней провинциальной газеты. Он жаждал крови. Однако он кончил тем, что сердечно простил меня, предложив дружески обмыть наше примирение в соседней аптеке полным стаканом «Глистогонки Фанштока». Это была невинная шутка.
Вернувшись в городок, мой дядя пришел в ужасное негодование. Но я считал, что у него для этого нет никаких оснований, — глядя, как бойко с моей легкой руки пошла газета, он должен был только радоваться да еще благодарить судьбу за свое чудесное спасение: только потому, что его не было в городке, ему не пропороли живот, не запустили в него томагавком, не привлекли к суду за клевету и не продырявили пулей голову. Впрочем, он подобрел, когда увидел, что за время его отсутствия у газеты появилось тридцать три новых подписчика; и хотя число это звучало неправдоподобно, я в качестве доказательства представил такое количество дров, капусты, бобов и негодного для продажи турнепса, что их должно было хватить на всю семью на два года!
КАК МЕНЯ ПРОВЕЛИ В НЬЮАРКЕ
Редко бывает приятно сплетничать о самом себе, но в некоторых случаях человеку после исповеди становится легче. Вот и сейчас я желаю облегчить свою душу, хотя мне кажется, что я это делаю скорее из жажды предать гласности неблаговидный поступок другого человека, чем из желания пролить бальзам на раны своего сердца. (Я понятия не имею, что такое «бальзам», но, кажется, это выражение в данном случае как раз подходит.) Вы, может быть, помните, что я не так давно читал лекцию в Ньюарке молодым людям, членам какого-то общества? Ну, словом, я ее читал. Перед началом лекции мне пришлось беседовать с одним из упомянутых молодых джентльменов, и он сказал, что у него есть дядя, который неизвестно по какой причине навсегда утратил способность что-либо чувствовать. И со слезами на глазах этот молодой человек сказал:
— Ах, если б мне еще хоть раз увидеть, как он смеется! Ах, если б мне увидеть, как он плачет!
Я был тронут. Я не могу оставаться равнодушным к чужому горю.
Я сказал:
— Тащите вашего дядю на мою лекцию. Я его расшевелю. Я сделаю это для вас.
— Ах, если б только вам это удалось! Если б вам это удалось, вся наша семья стала бы за вас молиться, — мы так его любим! Ах, благодетель, неужели вы его заставите смеяться? Неужели вы вызовете живительные слезы на эти иссохшие веки?
Я был тронут до глубины души. Я сказал:
— Сын мой, приводите вашего старичка. У меня для этой лекции приготовлены такие анекдоты, что, если в нем осталась хоть капля смеха, он будет смеяться, а если эти не достигнут цели, то у меня имеются другие, — и тут он должен будет либо заплакать, либо умереть, ничего другого ему не останется.
Молодой человек призвал благословение на мою голову, прослезился и обнял меня, а потом побежал за своим дядей. Он посадил старика на самом виду, во второй ряд, и я начал его обрабатывать. Сначала я пустил в ход анекдоты полегче, потом потяжелее; я осыпал его плохими анекдотами и просто изрешетил хорошими; я выстреливал в него старыми, бородатыми анекдотами и, не жалея перца, посыпал его с носа и с кормы новыми, с пыла горячими; я вошел и раж и старался в поте лица, до хрипоты, до тех пор, пока в горле не начало саднить, до бешенства, до ярости, — но ни разу не прошиб старика, не добился ни слезы, ни улыбки. Так-таки ничего! Ни признака улыбки, ни следа слез! Я был изумлен. Наконец я закончил лекцию последним воплем отчаяния, последней вспышкой юмора — запустил в него анекдотом сверхъестественной силы и потрясающего действия. Потом я сел на место, совсем растерявшись и выбившись из сил.
Президент общества, подойдя ко мне, смочил мою голову холодной водой и сказал:
— Чего это вы так разошлись напоследок?
Я ответил:
— Я старался рассмешить вон того старого осла во втором ряду.
Он сказал:
— Тогда вы зря потратили время: он глух, нем и к тому же слеп, как летучая мышь!
Ну, скажите, пожалуйста, хорошо ли было со стороны племянника этого старикашки так обмануть незнакомого человека, да еще круглого сироту? Я спрашиваю вас как друга, как ближнего своего: хорошо ли это было с его стороны?
РАЗГОВОР С ИНТЕРВЬЮЕРОМ
Вертлявый, франтоватый и развязный юнец, сев на стул, который я предложил ему, сказал, что он прислан от «Ежедневной Грозы», и прибавил:
- Надеюсь, вы не против, что я приехал взять у вас интервью?
- Приехали для чего?
- Взять интервью.