Мельчают, что ни день, людские поколенья!
Один иль два удара в них судьбы,—
Как паралитики, лишаются движенья,
Как неврастеники, являют исступленья,
И спины их сгибаются в горбы.
О, сколько хилости и вырождений с детства!
И им-то, слабым, в будущем грозят
Такие страшные задачи и наследства
Особых способов и видов людоедства,
Каких не знали сорок лет назад.
Простите, дети, нас, преступных перед вами…
Природа-мать, призвав отцов любить,
Их незаметными опутала сетями,
И вы, несчастные, рождались матерями,
Не знавшими, как вам придется жить…
Нет, никогда, никто всей правды не узнает
Позора твоего земного бытия.
Толпа свидетелей с годами вымирает
И не по воле, нет, случайно, знаю я.
Оправдывать тебя — никто мне не поверит;
Меня. сообщником, пожалуй, назовут;
Все люди про запас, на случай, лицемерят,
Чтоб обелить себя, виновных выдают!
Но если глянет час последних показаний,
Когда все бренное торжественно сожгут
Пожары всех миров и всех их сочетаний,—
Людские совести проступят и взойдут,
И зацветут они не дерзко-торопливо,
Не в диком ужасе, всей сутью трепеща;
Нет, совести людей проступят молчаливо,
В глухом безмолвии всем обликом крича!
Тогда увидятся такие вырожденья,
Что ты — в единственной большой вине своей —
Проглянешь, в затхлости посмертного цветенья,
Чистейшей лилией, красавицей полей.
Да, да! Всю жизнь мою я жадно собирал,
Что было мило мне! Так я друзей искал,
Так — памятью былых, полузабытых дней —
Хранил я множество незначащих вещей!
Я часто Плюшкиным и Гарпагоном был,
Совсем ненужное старательно хранил.
Мне думалось, что я не буду сир и наг,
Имея свой родной, хоть маленький, очаг;
Что в милом обществе любезных мне людей,
В живом свидетельстве мне памятных вещей
Себя, в кругу своем, от жизни оградив,
Я дольше, чем я сам, в вещах останусь жив;
И дерзко думал я, что мертвому вослед
Все это сберегут хоть на немного лет…
Что ж? Ежели не так и все в ничто уйдет,
В том, видно, суть вещей! И я смотрю вперед,
Познав, что жизни смысл и назначенье в том,
Чтоб сокрушить меня и, мне вослед, мой дом,
Что места требуют другие, в жизнь скользя,
И отвоевывать себе свой круг — нельзя!
Все чаще говорить приходится — «забыл»,
И все яснее мне, что я совсем «устал»;
Все чаще слышат те, с кем говорю, — «я был»,
И, что ни день, твержу все чаще — «я желал».
Все реже сознаю, что «радость ждет меня»,
Совсем не говорю — «я жажду, я ищу»;
И в слабых проблесках темнеющего дня,
Оскудевающий, надеюсь и молчу…
Ты не гонись за рифмой своенравной
И за поэзией — нелепости оне:
Я их сравню с княгиней Ярославной,
С зарею плачущей на каменной стене.
Ведь умер князь, и стен не существует,
Да и княгини нет уже давным-давно;
А все как будто, бедная, тоскует,
И от нее не все, не все схоронено.
Но это вздор, обманное созданье!
Слова — не плоть… Из рифм одежд не ткать!
Слова бессильны дать существованье,
Как нет в них также сил на то, чтоб убивать…
Нельзя, нельзя… Однако преисправно
Заря затеплилась; смотрю, стоит стена;
На ней, я вижу, ходит Ярославна,
И плачет, бедная, без устали она.
Сгони ee! Довольно ей пророчить!
Уйми все песни, все! Вели им замолчать!
К чему они? Чтобы людей морочить
И нас, то здесь — то там, тревожить и смущать!
Смерть песне, смерть! Пускай не существует!
Вздор рифмы, вздор стихи! Нелепости оне!..
А Ярославна все-таки тоскует
В урочный час на каменной стене…
Ни слава яркая, ни жизни мишура,
Ни кисти, ни резца бессмертные красоты,
Ни золотые дни, ни ночи серебра
Не в силах иногда согнать с души дремоты.
Но если с детских лет забывшийся напев
Коснется нежданно притупленного слуха,—
Дают вдруг яркий цвет, нежданно уцелев,
Остатки прежних сил надломленного духа.
Совсем ребяческие, старые тона,
Наивность слов простых, давным-давно известных,
Зовут прошедшее воспрянуть ото сна,
Явиться в обликах живых, хоть бестелесных.
И cчacтьe прежних дней, и яркость прежних сил,—
То имeнно, что в нас свершило все земнoe,
Вдруг из таинственно открывшихся могил
Cквозь песню высится: знакомое, живое…