Осенью, когда они вернулись в Трогартейн, Энтони впервые сопровождал отца, наносившего визиты друзьям. Это было очень интересно, и неприятным оказалось лишь одно: корнету строго-настрого запрещалось участвовать в общем разговоре. Но ведь у него был и собственный знакомый! И как-то раз, воспользовавшись тем, что генерала не было дома, он снова отправился на улицу Почтарей.
Рене он застал в постели. Мать его нового знакомого была куда молчаливей, чем в их первую встречу, и выглядела усталой и расстроенной. Она, хоть их эфемерное знакомство и не предполагало подобных посещений, все же проводила мальчика к сыну. Тот полулежал на кушетке, опираясь спиной на груду подушек. Тони испуганно смотрел на его прозрачное лицо с бескровными губами, не зная, как себя вести и что говорить. По счастью, Рене его понял.
– Чем это у тебя рукав обшит? – он легким движением коснулся руки мальчика. – Весной этого не было.
Лучшего вопроса он задать не мог. Тони знал, что у постели больного положено быть серьезным и участливым, но против воли гордо и радостно улыбнулся.
– Это кант! Я теперь корнет. А после первой кампании стану офицером.
Лед растаял. Мальчик болтал напропалую, вспоминая забавные случаи и армейские байки, пока Рене не засмеялся, наконец. И тут же закусил губу, прижав руку к груди.
– Ты что? – испугался Тони.
– Ничего, уже прошло, – весело улыбнулся Рене. – Не страшно, врач говорит, что это трудности роста. Когда я стану взрослым, будет легче.
– А ты разве не взрослый? – поразился Тони.
– Ну, когда мне будет двадцать, или тридцать… Так что там было дальше с той лошадью?
Энтони считал двадцать лет уже порогом старости, а тридцать… Так далеко он не заглядывал. Мысль о том, что его новый знакомый всю молодость должен провести в постели, наполнила его горячим сочувствием, смешанным со страхом. Тони совсем растерялся – и тут в коридоре послышался бой часов. Четыре часа, очень кстати! Мальчик поднялся.
– Мне пора идти, – и, заметив едва уловимую тень, скользнувшую по лицу Рене, неожиданно для себя добавил: – Знаешь что… я приду завтра, хочешь?
– Конечно, – светло улыбнулся Рене. – Приходи, я буду ждать…
Сгоряча дав опрометчивое обещание, Энтони тут же понял, что взял на себя обязательство, выполнить которое будет трудно. Но поздно, слова уже прозвучали, и теперь отказаться было бы трусостью, а не прийти – предательством.
Назавтра ему удалось выкроить часок и забежать к новому другу. Но на следующий день отец все время был дома, и мальчик не посмел уйти. Весь день он думал о Рене, как тот лежит в своей светлой комнате, уронив книгу на кушетку, и прислушивается к шагам в коридоре. Утром следующего дня, после завтрака, Энтони убежал – по счастью, его не хватились. Но еще через день, едва он вернулся, как на пороге его комнаты появился денщик отца с приказом явиться к генералу.
Отца Тони боялся до дрожи в коленках. Как-то раз в замке он видел, как провинившийся щенок-подросток приближался к псу-вожаку дворовой стаи – стелясь по земле, почти что на пузе, подвизгивая и мелко виляя опущенным хвостиком. Именно с таким чувством самый младший Бейсингем шел в тот день к старшему. Везет Рене – делает, что хочет! И даже взгляд нельзя опустить – отвечать отцу полагалось четко, по-военному, глядя прямо в глаза. Это генералу-то Бейсингему смотреть в глаза – да его взгляда взрослые офицеры не выдерживают!
– Почему ты сразу не рассказал мне? – выслушав все, спросил лорд Бейсингем.
Энтони молчал.
– Не думал я, что мой сын считает меня мерзавцем, – сухо сказал генерал. – Можешь бывать у своего приятеля, раз обещал. Но берегись, если я узнаю, что ты меня обманываешь…
…Тони приходил к Рене каждый день, и к тому времени, как тот встал на ноги, они окончательно подружились. Родители Рене – толстые, немолодые, постоянно трясущиеся над единственным сыном – немножко побаивались его приятеля, который с каждым годом становился все отчаяннее. А потом трястись стало некому – Шантье едва исполнилось двадцать, когда они умерли, очень быстро, один за другим: мать – все от той же болезни сердца, от которой страдал и сын, а отец – от тоски по матери, которую очень любил. Как можно любить такую толстую, рыхлую и не слишком умную женщину, Энтони не понимал, но своим непониманием с другом не делился. Он приехал тогда с маневров. Рене принял его в гостиной и был точно такой же, как всегда, лишь чуть-чуть более натянутый, совсем немножко… Нужно было как-то сочувствовать, но тот при первых же словах соболезнования коротко сказал:
– Не надо!
– Почему? – не понял Энтони. – Мы же друзья! Ты-то сам…
Два года назад, вернувшись в столицу с той страшной войны, Тони понял, что не сможет поехать домой. Войти в этот пустой особняк он не сможет, и все тут! И тогда он, как был, грязный и оборванный, отправился к Шантье. Он пытался держаться по-солдатски, но получилось так, что всю ночь он плакал, лежа на ковре в комнате Рене, а тот сидел рядом, целый вечер и ночь, держал его за руку и гладил по голове. Конечно, это не могло утешить четырнадцатилетнего подростка, в один день потерявшего отца и братьев, но как ему это было нужно, кто бы знал! Почему же теперь Рене его отталкивает?
– Не обижайся, – сказал Шантье. – Ты мне очень нужен. Только не надо чувствительных разговоров, будет хуже…
И заговорил о каких-то пустяках, о новых тарелках тайского стекла, о чем-то еще…
…Они выросли и оказались куда ближе друг другу, чем можно было подумать. Любовь Рене к изящному Энтони принял, как свою, и вскоре друзья стали соревноваться в изысканности. Бейсингем был неподражаем в том, что касалось одежды и украшений, но дом свой устроил хотя и роскошно, однако достаточно обыкновенно. Тут он уступал дорогу Рене. Небогатый Шантье почти все свои деньги тратил на дом, да других трат у него и не было. Он не охотился, не держал породистых лошадей, не имел дорогостоящих страстей и пороков. С возрастом Рене, действительно, окреп, сердечные приступы стали реже и не так тяжелы, как в юности, зато он почему-то начал припадать на левую ногу. Хромота и постоянная одышка не позволяли Шантье участвовать в забавах на свежем воздухе – он и верхом-то ездить почти не умел – зато Рене был признанным в Трогартейне арбитром изящного. Из окон его небольшого особняка на улице Почтарей просматривался весь город с окрестностями, в крохотном садике стояли скульптуры в дикарском стиле, попросту говоря, причудливые камни, а уж как дом был меблирован и украшен! И какое общество там собиралось!
Особняк Шантье, напоминавший восточную шкатулку, пополнялся совместными усилиями – Энтони из всех своих кампаний и поездок старался привозить милые пустячки, способные украсить жилище друга. Иной раз вещички были грошовыми, но оригинальными, иной раз стоили больших денег, о чем Бейсингем не распространялся, представляя их как результаты походов на попадавшиеся по пути базары и в лавки старьевщиков. А если правда иной раз и выплывала наружу, Энтони лишь смеялся:
– Брось! Мне все равно деньги девать некуда! – и заставлял принять подарок.
Да и в самом деле: то, что было дорого для маркиза Шантье, для герцога Оверхилла – сущий пустяк.
…Бросив поводья, Энтони закинул руки за голову, потянулся и поднял лицо, разглядывая далекие облачка и нежно улыбаясь.
– О чем так сладко мечтается, ваша светлость? – окликнул его звонкий насмешливый голос. Те, кто пытались заставить пограничников соблюдать установленные правила обращения с офицерами, давно махнули на них рукой, ну, а Энтони никогда и не пытался…
– О чем, о чем… – отозвался другой голос. – Ясно, о чем! Далеко ли до столицы-то…
– А что, хороша она, ваша светлость? – не унимался первый.
– Еще как! – отозвался Энтони и продолжил в духе тро-гарских кабаков: – Девчонка совсем, весной всего девяносто исполнилось, одной ноги нет, зато вторая красного дерева, один глаз не видит, да другой-то стеклянный… – он снова поднял Марион в галоп, провожаемый хохотом пограничников.