Андрюша сжал при этом свой кулак так выразительно, что можно было подумать, что у него в этом кулаке замерзла вожжа.

Когда он ушел от меня, я долго не мог образумиться.

«Каков! — думал я, — каковы люди-то у нас народились! и что ж? растут себе, как крапива, где-нибудь подле забора, и никто-то их не знает, никто-то об них не слышит! А кабы собрать их всех да в кучу…»

Прошло с полгода после этого разговора, и я уже успел позабыть о гнусиковской сельской радости, как случай привел меня в самое святилище вольномыслия, то есть к Андрюше в имение.

Однажды утром из окна барской усадьбы я увидел перед домом «гнусиковского общественного управления» большую толпу. Спрашиваю: что это такое? отвечают: гнусиковское народное вече — ну, как же не взглянуть на вече!

— Стало быть, у тебя оно в ходу? — спросил я моего друга.

— У меня, mon cher,[2] это все в порядке, — отвечал он, любуясь, вместе со мною, зрелищем размахивающей руками толпы, — у меня ничего по имению, ничего без них не делается! обо всем они должны свое слово сказать! У меня, душа моя, по-старинному: я «приказал», а выборные гнусиковской земли «приговорили»… Как в Новгороде… или то бишь в Москве!

— Ну, а седьмой пункт… помнишь?

— Biffé![3]

Мучимый любознательностью, я осторожно подошел к толпе, чтоб не вспугнуть ее своим появлением и не помешать выборным людям гнусиковской земли свободно выражать их мысли и чувства. Но, увы! вече уже давно подходило к концу, и я мог слышать лишь заключительные слова речи, которую только что произнес Иван Парамоныч.

— Свиньи вы! рожна, что ли, вам еще надобно! право, прости господи, свиньи! Барин вас милует, а вы и того… на дыбы сейчас! Я-ста да мы-ста! Пошли вон, подлецы!

Вече начало медленно расходиться; но через два часа перед приятелем моим стоял Иван Парамоныч и докладывал следующий приговор: «лета 18**, мая дня, я, помещик и государственной службы коллежский асессор, Андрей Павлов Гнусиков, приказал, а выборные гнусиковской земли приговорили: имели мы рассуждение о том, что для пополнения запасных хлебных наших магазинов собирается ежегодно со всех гнусиковских мирских людей хлебная пропорция, но как сие неудобно, а потому постановили: ввести промеж себя общественную запашку, для чего определяем» и т. д. и т. д.

— Однако ведь они, mon cher, совсем этого не желают! — вступился было я.

— Mais laissez donc! laissez donc![4] — замахал руками мой либеральный друг, смотря на меня уже с некоторым негодованием.

— Нешто они что понимают! — прибавил от себя Иван Парамоныч, с возмутительным безмятежием практика.

Но я не успокоился и продолжал делать наблюдения, потому что в то время меня еще интересовали и гнусиковские начинания, и гнусиковская ширина взглядов, и гнусиковские светлые надежды. Да и костомаровские «Народоправства» были еще у всех в свежей памяти.

Увы! я должен сказать правду, что мало утешительного вынес я из этих наблюдений! Во-первых, я удивился, что выборные, занимавшие должности в гнусиковском «общественном управлении», проводили время собственно в том, что топили печи в доме управления и по очереди там ночевали, совокупляя, таким образом, в своем лице и должности сторожей. Во-вторых, я узнал, что они не только не гордились честью участвовать в гнусиковских делах, но даже положительно тяготились ею.

— И для чего только нас держут! — сказал мне однажды один из них, внезапно обнаруживая какую-то тоскливую доверчивость.

— Как для чего, мой друг (защитникам гнусиковских интересов я всегда говорил не иначе как «мой друг» или «голубчик»)? Как для чего? Ведь вот вам теперь дал Андрей Павлыч права…

— Права-то?

— Ну да… права… Как же ты, голубчик, не понимаешь этого?

Заседатель от земли смотрел на меня, выпучив глаза.

— Ну? — сказал он.

— Ну да, права, — повторил я, но голос мой внезапно оборвался, потому что я почувствовал, что мне стыдно.

— А Иван Парамоныч? — спросил заседатель от земли.

Я смешался еще более.

«Однако вы таки бестии!» — подумал я и на первый раз так на этом и порешил, что бестии; однако же не потерял надежды, что когда-нибудь, со временем, «бестии» все-таки придут в себя и поймут, что нельзя же наконец не оценить.

Но мне не пришлось этого дождаться. Не дальше как через полгода я встретил Андрюшу в Петербурге и, натурально, сейчас же обратился к нему с вопросом:

— Ну что, как «права»? Андрюша махнул рукой.

— Ужели? — воскликнул я.

— Biffés! — ответил он.

Признаюсь, я так мало был приготовлен к такому ответу, что готов был даже обвинить моего друга в недостатке энергии, в отсутствии инициативы…

— Mon cher! не обвиняй меня! — сказал он мне кротко.

— Да нет, душа моя! Это была твоя обязанность! Ты должен был идти вперед! искоренить предрассудки! истребить невежество, грубость!

— Нельзя! — отвечал он мне самым решительным тоном, — они не созрели!!

И вслед за тем он расказывал мне трогательную историю своих усилий и их непонимания. Оказалось, что он с своей стороны дал им — все, от них же требовал только, чтобы они платили исправно оброк и слушались Ивана Парамоныча.

— И… и бога бы за меня молили! — прибавил он взволнованным голосом.

Напротив того, они отвечали, что им не надобно ничего, а вот кабы Ивана Парамоныча от них убрали, так это точно, что они стали бы бога молить!

— Ну, представь себе: один только представитель моих интересов и оставался — и того убери! — укоризненно заключил мой собеседник.

— Бестии! — произнес я решительно.

— C’est le mot![5]

— Что же ты сделал?

— Велел Ивану Парамонычу действовать решительно и неуклонно!

Тем и покончилась благонамеренная затея моего друга.

Рассматривая ее внимательно, я должен сознаться, что поступок моего друга был очень рискован и смел. Уж одно то, что человек этот избрал своим девизом слова: «хочу — отдам, хочу — назад возьму», доказывает, что он решался на многое. «Хочу — отдам» — шутка сказать! Поймите, что ведь тут уж есть глагол «отдать» и что если бы за ним не следовал непосредственно корректив в виде «хочу — назад возьму», то кто же знает, что из этого могло бы произойти!

Тем не менее Гнусиков изнемог…

Это вечно печальная и никогда не кончающаяся история русского человека, у которого в голове засела затея! Наши реформаторы гибнут и на заре дней, и на склоне дней, гибнут в ту самую минуту, когда все готово, все нарывы назрели, и стоит только со всех сторон двинуть, чтобы…

Почему они гибнут? почему, например, в данном случае погиб реформатор и либерал Андрюша Гнусиков?

А потому, милостивые государи, что он был не до конца легкомыслен и что рядом с его теорией: «пользуйся, но так, чтоб никто ничего не заметил», существует другая теория, еще более легкомысленная, а именно: ничем не пользуйся, и пусть все замечают!

Сравните обе эти теории, и вы увидите, что последняя совершенно затмевает первую. Начать с того, что первая требует изворотливости ума. Ум, в каких бы размерах и формах он ни проявлялся, есть исконный враг всякого легкомыслия. Пусть даже это будет ум не настоящий, направленный к отрицанию самого себя, истинное легкомыслие все-таки не выдержит его и непременно погибнет под бременем тех невзгод, которые принесет за собой его появление. Истинное легкомыслие чисто, как кристалл; малейшая раковина внутри делает его цену ничтожною. Ум есть беспокойство, легкомыслие — блаженство… Поймите же наконец, милостивые государи, что ежели вы действительно желаете достигнуть блаженства, то должны принять и те средства, которые ведут к этой цели. Вы должны совсем-совсем истребить в себе всякий признак ума…

Третий, и едва ли не самый главный, житейский тезис легкомыслия: будь счастлив и не взирай!

вернуться

2

дорогой мой.

вернуться

3

Уничтожен!

вернуться

4

Полноте! Полноте!

вернуться

5

Вот именно!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: