А между тем наступило время сеяния; зерна по земле рассыпано множество, а инде даже и молодые всходы пробиваются. Современный человек видит и это сеянье, и эти всходы, по временам останавливается перед ними и даже произносит сочувственное или неодобрительное слово. Но стоит прислушаться к этому слову, чтобы убедиться, что в нем нет ни одной живой и ясной ноты. Тут звучит и неумелость, и легкомысленная голословность, и завещанная преданием заученность — все, кроме страстности и сознания личной прикосновенности к делу сеяния. «Не мое дело, мне как бы вот день прожить», — говорит всяк и каждый. Одно за другим проходят явления, которым, по всем видимостям, следовало бы захватить самые жизненные основы общества… ничуть не бывало! ничто ничего не захватывает, ничто ничего не вызывает наружу! По поводу явления самого решительного литература испустит обычное формально-лирическое бормотание, уличная же публика вяло перекинется двумя-тремя бессодержательными вопросами и вяло же разбредется по домам, чтобы там предаться вялым размышлениям…

Как скоро все это стихло, потухло, стушевалось 1 Что ни говорите, а эта быстрота утомления — признак очень сомнительный. Не в том опасность, что скоро потухло и стихло брожение, которому мы были свидетелями, — бог с ним, с этим брожением! — а в том, что быстрота утомления делается как бы регулятором жизни. Стало быть, впереди видится нечто очень малое, ежели общество не трепещет, не напрягает сил, не самоотвергается, не впадает в ошибки, а только глядит в одну случайно попавшуюся на глаза точку и думает: «ах, кабы совсем этих сеяний не было!»

Говорят, что все это признаки очень здоровые; что страсти умиротворились, брожение улеглось, колебания выяснились. Солидные люди усматривают задатки так называемого трезвого отношения к жизни и пророчат нечто прочное, осмотрительное, неторопливое. Но качества этой трезвости более чем сомнительны. Это безвкусная, бессодержательная трезвость, которая граничит с полным упадком сил. Как ни наянливо было наше недавнее озлобление против запросов жизни, как ни мелочны были формы, в которых оно выражалось, — приходится пожалеть и о нем. И там было нечто, свидетельствовавшее, что пульс не перестал еще биться, и там была возможность поступков, а следовательно, и возможность поправок, возвратов, раскаяний. И вдруг — пустое место. Одно чувство господствует и одолевает: чувство пустоты, чувство ненужности. У всех на языке одна фраза: надо дело делать, и у всех же в голове одна мысль: «ах, кабы меня бог помиловал!» Все окоченело и сосредоточилось на одной мысли: как бы подцепить грош и прожить насущный день. Не чувство жизни горит в человеке, а коптит и чадит в нем чувство самого грошового самосохранения. И жить незачем, и умереть страшно. Не потому страшно, чтоб пугали сновидения:

Умереть — уснуть… —

а потому, что умы до того сдавлены робостью, что никакое прямое решение для них недоступно. Человек не живет и не умирает, а перебрасывает самого себя изо дня в день без всякого участия личного творчества.

Горечь отдельных фактов не возбуждает в нас ни симпатии, ни отголоска; наплыв случайности не вызывает нашего гнева; разрозненность явлений, отсутствие связного представления об общем строе жизни, перерывы, провалы, колебания — ничто не может пробить броню равнодушия, в которую мы облеклись. «Не наше дело! — слышится со всех сторон, — довольно волнений! пусть страсти улягутся! пусть жизнь сама ответит на собственные запросы свои!»

Глядя со стороны, можно подумать, что мы только что вытерпели жестокую битву и теперь зализываем свои раны.

И действительно, битва, которую мы вытерпели, была очень жестокая. Это была знаменитая в летописях битва против нигилистов, свистунов, космополитов и проч. Мы увлеклись ею до того, что забыли даже о задачах, которые нас занимали, и из бессодержательного эпизода сделали главную тему всей нашей жизни. И что же вышло? устранили ли мы что-нибудь? — нет, не устранили, потому что и устранять, в сущности, было нечего. Приобрели ли? — нет, и не приобрели ничего, а, напротив того, все утратили. Утратили вкус к жизни, к ее интересам… и даже к ее разнообразным мундирам.

И теперь, когда поле сражения чисто, когда нигилисты и свистуны поражены, посрамлены и рассеяны, мы тщетно стараемся припомнить те задачи, которые занимали и волновали нас в оное время.

— О чем бишь мы производили обмен мыслей до этой баталии? — может спросить любой из нас и наверное не получит никакого другого ответа, кроме:

— Убей бог! ничего не помню!

ГЛАВА II

Представьте себе, что в самом разгаре сеяний, которыми так обильна современная жизнь, в ту минуту, когда вы, в чаду прогресса, всего меньше рассчитываете на возможность возврата тех порядков, которые, по всем соображениям, должны окончательно кануть в вечность, вдруг откуда-то повеет чем-то старым, знакомым, отчасти даже любезным… Не без любознательности вглядываетесь вы вперед, стараясь угадать, откуда потянуло знакомыми запахами, и, к удивлению вашему, убеждаетесь, что «старое» совсем не упразднилось, но стоит совершенно бодро, что оно смотрит прямо в глаза и даже как будто иронизирует. «Старайтесь, милые, сейте! — говорит оно, — а я тем временем поревную особо». Что может означать подобный факт?

Нет сомнения, что описанное выше чувство недоумения испытал всякий, кто прочел обнародованные на днях в «Московских ведомостях» результаты недавней ревизии Пермской губернии. Но в то же время не может быть сомнения и в том, что результаты эти многим уяснили многое, что дотоле проходило совершенно для них незамеченным.

Чтоб это последнее уяснение было достигнуто, стоит лишь обратиться к недавнему прошлому и спросить себя: какое значение в то время имела ревизия, подобная той, которая постигла Пермскую губернию?

Значение это у всех на памяти — это было просто-напросто обличение невозможности жить. Когда в какой-нибудь губернии жить делалось невозможно, назначалась ревизия, дабы всем ведомо было, что жить подлинно невозможно, что закон упразднен, что место его занял даже не произвол, а просто-напросто грабеж, и что начальство, убедившись в этом, принимает меры, то есть назначает ревизию. Наряжался ревизор, который приезжал на место с полномочием вязать и решить, который выслушивал жалобы, рассматривал дела, собирал сведения о нуждах края и о том, в какой степени они оставлялись без удовлетворения, и в конце концов резюмировал свой труд так: да, действительно, жить было невозможно.

Тем не менее ревизии возбуждались не часто и, раз возбужденные, производили в обществе говор. Не то казалось удивительным, что понадобилось произвести ревизию, а то, что ревизия состоялась. Были люди (по-тогдашнему, «ябедники»), которые десятки лет вызывали ревизию и умирали, не дождавшись ее. Были другие, которые ценою неимоверных и хитросплетенных ябедничеств вызывали наконец ревизию и считали себя счастливыми даже в том случае, если ревизия ничего другого им лично не приносила, кроме высылки в другую губернию под характеристическим наименованием «ябедников», которое и оставалось за ними на всю жизнь. Это были тогдашние старатели и ревнители. В них, в искаженной и изуродованной форме, воплощалась общественная совесть. Они подвергались всевозможным поруганиям и преследованиям и все-таки продолжали свое обличительное дело. Какую роль в этом деле играл четвертак и какую — правда, разобрать довольно трудно; но, судя по тому, что вся деятельность «ябедников» была направлена исключительно против сильных мира и не окрылялась особенными надеждами на успех, можно заключить, что в ней все-таки главную роль играла скорее правда, нежели четвертак. Надо быть глубоко уязвленным в душе, надо перенести страшную массу обид и злоключений, чтобы безнадежно стучать в запертую дверь и по временам достигать даже того, что она отворялась. И ябедники стучались и выполняли свое призвание вполне добросовестно, хотя им, конечно, небезызвестно было, что жить в мире с властями все-таки выгоднее, нежели вопиять против них к небу…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: