И вознаграждала Савосю за любовь тем, что окружала его всевозможными попечениями. Ветру не давала на него венуть, любимые его блюда наперечет знала и нарочно по коридору лишний раз пробегала (хотя дела у нее всегда по горло было) на случай, не выглянет ли Савося из комнат.

Детей им бог не дал, копить было не для кого. Таким образом, они имели полную возможность жить исключительно для себя. Конечно, божьего добра зря не транжирили, но и не скопидомствовали, а только всемерно друг друга холили, чувствуя, как мягко подхватывает их волна за волной, и зная наперед, что и конца этим ласкающим волнам не предвидится.

И крестьяне, и дворовые не могли нахвалиться ими; говорили: «У нас не господа, а ангелы». Никого они не обременяли ни непосильной работой, ни оброками, а довольствовались тем и другим лишь в той мере, в какой это было нужно, чтоб в господском доме полная чаша была. И чтобы не в одних господских покоях, но и в застольной, и на скотном и конном дворах — везде чтобы изобилие и сытость царствовали. Чтобы девка — так девка, корова — так корова, петух — так петух, — вот у нас как!

Денег в доме Оковнцевых в обращении мало водилось. Было у Арины Михайловны «маменькино приданое», но оно хранилось в «Совете», и проценты с него ежегодно присовокуплялись к капиталу. Что касается до текущего дохода, то он почти всецело получался натуральными произведениями, из которых только малая часть поступала в продажу. Вообще на деньги Оковнцевы смотрели как на что-то исключительное, волшебное, долженствующее прийти на выручку в «черный день». Для обихода на наличные деньги приобреталась только бакалея и материал для одежды, и все «покупное» расходовалось до крайности расчетливо и даже скупо. Кассой заведовал Севастьян Игнатьич, который приходил в неописанное волнение всякий раз, когда предстоял по хозяйству денежный расход. Раза два в год он усчитывал себя, и ежели оказывался излишек, то супруги уезжали на короткое время в Москву (в «Совет»), где Севастьян Игнатьич вел переговоры с приказными, что-то «вынимал» и что-то «клал», но при этом вел свои операции в таком секрете, что никогда ни один сосед не пронюхал, что у Оковнцевых пахнет деньгами, и не попросил взаймы.

Это была идиллия, содержание которой не разнообразилось даже проявлениями так называемых патриархальных отношений. Соседи-помещики смеялись над неповрежденной годами страстностью счастливых супругов и сочиняли по этому поводу пикантные анекдоты; но Оковнцевы жили такою замкнутой жизнью, что никакое судаченье не доходило до них. Зато им довольно часто приходилось выслушивать реприманды по поводу слабого управления крепостными людьми. Время тогда было серьезное и предусмотрительно во всех частях согласованное. Человек представлялся чем-то вроде сатанина сосуда, который надлежало держать тщательно закупоренным, так как, при малейшей оплошности, сатана выскочит и начнет чертить. Но ежели таково было представление о человеке вообще, то по отношению к крепостному человеку оно являлось уже совсем непререкаемым. Оковнцевых предостерегали (преимущественно с точки зрения дурного примера); предсказывали, что они и сами раскаются, но будет поздно; и специально указывали на Макарку-идола, который от корму да от праздности, того гляди, с жиру лопнет. После подобных увещаний Савося нередко задумывался и прищуривал один глаз, как бы искушаемый вопросом: не вспрыснуть ли Макарку-идола, чтобы ходил веселее? Но Ариша замечала эту задумчивость и успокаивала мужа одним словом: «пустяки». Никогда даже колебаний по этому поводу ей на ум не входило.

— Детей нам бог не дал, — говорила она, — чего захочется, и без тиранства всего у нас вдоволь, а они на-тко что выдумали: людей тивгосить!

И жили они среди этой идиллии, забытые не только исправником, но даже становым приставом, жили счастливые, довольные, сытые… до самого дня «катастрофы».

Слухи о приготовлении к «катастрофе» дошли до них поздно. Сельский батюшка за третным жалованьем в город поехал и застал там большой съезд. А на постоялом дворе ему сказали, что дворяне съехались, потому что им дозволено насчет «воли» просить. Но Оковнцевы не вдруг поверили, а истолковали съезд дворян в том смысле, что, как прежде бывало, «пошушукаются, пошушукаются дворняжки, да и разъедутся»

Однако ж месяца через два пришла из губернии печатная разграфленная бумага на имя Арины Михайловны Оковнцевой, владелицы сельца Присыпкина с деревнями. Требовали статистику.

— Статистику требуют, — сказал Севастьян Игнатьич, прочитавши бумагу, — вот, прочти!

Ариша прочла и побледнела.

— Разорвать, что ли? — предложил он нерешительно.

— Разорви! — ответила она, не задумавшись.

Это было первое открытое неповиновение властям, которое Севастьян Игнатьич позволил себе в течение всей своей смирной жизни. Разорвавши бумагу и предавши клочки сожжению, он, по-видимому, успокоился; но спокойствие это было только наружное. Ни он, ни Арина Михайловна уже не могли забыть. Домашний обиход не изменился, но в сердца заполз страх будущего. «Отнимут! — неотступно мелькало в уме Севастьяна Игнатьича, и ему казалось, что стены господского дома, в котором росла и провела жизнь его Ариша (имение было ее, а он только свою красоту в дом принес), начинают колебаться. «Отнимут!» — шептала, с своей стороны, и Арина Михайловна и автоматически вперяла взор в Платонидушку, словно думая: «Вот она, эта самая птица… вот она, сейчас полетит!»

Так и не написал Савося статистики.

— Никакой я бумаги не получал! врете вы! — малодушно отпирался он, когда становой пристав напоминал ему о скорейшем ответе.

— Вам же хуже будет, Севастьян Игнатьич! — уговаривал его становой, — теперича в губернии господа собрались; стараются, как бы для господ помещиков получше сделать, — ну, и надобно, значит, всё по сущей правде показать. Земля, мол, чернозем, луга — человека в траве не видать, а опричь того, тавльки, грибы, куры, бараны — покорно прошу вознаградить!

— А они вместо награжденья-то обложением пожалуют…

— Помилуйте! каким же манером?

— Да без всякого манера — так. Коли у вас чернозем, скажут, так пожалуйте по рублику серебрецом с десятинки! да с лугов, да с талек, да с кур… Да еще за фальшь, за то, что ты глину за чернозем показал… пожалуйте!

Тем не менее, несмотря на то, что многие Севастьяны Игнатьичи статистики не доставили, дело освобождения состоялось. Господа Оковнцевы собственными глазами увидели, как однажды утром потянулся мимо усадьбы народ в ближайшее село к обедне и часа через три-четыре воротился назад. А после обеда Платонидушка доложила барыне, что на посаде мужички водку пили.

— Теперь будут пить — не беспокойся! теперь… будут! — решила Арина Михайловна, но без гнева, а скорее в тоне пророчества, который она с этих пор и усвоила себе навсегда.

Обстоятельства, в которых очутились Оковнцевы, были тем более затруднительны, что вплоть до самого осуществления эмансипационного дела и муж, и жена были уверены, что оно уничтожится измором. Поэтому никаких бумаг они не принимали, и даже когда становой оставил на столе в конверте печатный экземпляр «Положения», то и его велели подальше убрать. Тем не менее факт совершился, и надобно было жить….

Можно ли приказывать или нельзя? как поступать с кушаньем, со стиркой белья, с топкой печей, с уборкою комнат? И поступать не когда-нибудь, в более или менее отдаленном будущем, а именно сегодня, сейчас?

Как ни странны были эти вопросы, но они первые — или, лучше сказать, они одни — пришли на ум. Допустим, что сегодняшний обед еще вчера был заказан, — ну, с этим еще как-нибудь можно… ну, рыбки солененькой, рыжичков… Но завтрашний обед? что такое этот завтрашний обед и вообще все завтрашнее — утопия это или достоверность?

Для Севастьяна Игнатьича перемена была не столько чувствительна, потому что он и сегодня, как вчера, шагал взад и вперед по анфиладе, не принимая участия в распоряжениях; но Арина Михайловна положительно почувствовала себя как в каменном мешке. Вчера она мелькала по дому, расспрашивая, приказывая, объясняя; сегодня — внезапно спуталась и оторопела. Точно она куда-то шла, хотела что-то нужное сделать, и вдруг забыла. Остановилась, смотрит во все глаза и даже не усиливается припомнить.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: