Просыпаюсь я рано. И можно бы сразу, схватив ручку, сесть за письменный стол. Но я знаю: через полчаса жена начнет собираться на работу и затеребит меня вопросами о том, куда положила свою сумочку и где ее помада. Я буду злиться, и в конце концов мы поссоримся. Поэтому я лежу тихо, притворяясь спящим, и в результате действительно засыпаю.
Когда я снова открываю глаза — уже двенадцать. Время, когда Хемингуэй кончал работать и начинал охотиться или рыбачить. А Франсуаза Саган в это время еще спит — у нее привычка спать до трех.
Я закуриваю, но подниматься не спешу. Изучаю солнечные зайчики на потолке, прикидываю, что в холодильнике на завтрак.
Из переулка через открытое окно в комнату проникают какие-то непривычные звуки. Я прислушиваюсь. Звуки очень похожи на стук копыт об асфальт и скрип телеги. Я резко вскакиваю и выглядываю наружу: по мостовой бредет понурая косолапая лошадь. Она нехотя тянет старую телегу, в которой, безразлично свесив ноги, сидит мужчина в телогрейке. Как это здорово и необычно! Надо бы сесть и записать эту картинку.
Я наскоро умываюсь, завтракаю и сажусь за стол.
— Ну-с, что будем писать? — спрашиваю я себя.
Можно повесть. О том, как жила себе лошадка в деревне, возила воду, а потом попала в город. Тьма машин, прорва людей, масса впечатлений. А еще можно роман о мужике в телогрейке. Как жил он в селе, работал в поле, а потом запряг колхозную лошадь и повез на базар картофель. Или нет, я напишу трогательную сказку, где главным действующим лицом будет Добрая Косолапая Лошадь.
Но как начать? Я пытаюсь вдохновить себя самыми разными ухищрениями, пробую писать, как Гоголь, стоя, потом привязываю себя к креслу, как Бальзак. Нет, не идет.
В порыве раздражения я ладонью отбрасываю со лба мешающую прядь и чувствую короткий тонкий укол. Ну надо же — вырвал волос. Так и есть, вот он, застрял в ремешке часов.
Я вскакиваю и бегу в переднюю, к зеркалу. Смотрюсь в фас, в профиль. Да, заметно поредела моя шевелюра.
Я возвращаюсь к столу. Но писать не могу. Вырванный волос наводит на грустные размышления о быстротекущем времени, о вечном.
Дребезжит телефон. Я знаю, это звонит мой старый друг Саша.
Сашке не повезло — его фамилия Пушкин и он вынужден подписывать свои, в общем-то, неплохие стихи псевдонимом Ал. Пушкарев. Саша хороший человек и не беспокоит меня в первой половине дня, когда, как ему известно, я работаю. Но он знает, после трех я свободен.
— Мне необходимо тебя видеть, — говорит Саша, — есть важный разговор.
Я знаю, о чем. Я вел с ним этот важный разговор вчера, позавчера, позапозавчера и буду вести его сегодня, завтра и послезавтра. У Сашки неприятности с женой, и каждый день он спрашивает моего совета — разводиться ему или нет.
Он предлагает выпить пива, и я, как всегда, не могу ему отказать.
Мы договариваемся встретиться в пять. У меня еще полтора часа времени. Можно бы успеть накропать пару страничек. Но…
Новый телефонный звонок окончательно рассеивает мои сомнения. Это Витька, еще один старый приятель, завотделом в газете. Я говорю ему, что встречаюсь с Сашкой, и предлагаю тоже подъехать. Но Витька — человек занятой.
— Завидую тебе, — говорю я. — А вот я никак не могу за дело взяться. Самое трудное — начать. Правда, есть одна темка… Как раз для вашей газеты.
— Нашей газете позарез нужно серьезное выступление… — начинает он.
— Я об этом давно мечтаю… — подхватываю я.
— …о проблемах футбола, — заканчивает он.
— Футбола… — мямлю я.
— Да ты не сомневайся, напечатаем, сразу, тридцатого гонорар получишь, — заверяет он.
Как ни странно, очереди в пивбар нет. Я устраиваюсь за столиком в углу зала и достаю сигареты.
Немного опоздавший Сашка имеет вид удрученный. Он молча кивает мне и садится напротив.
Я неторопливо затягиваюсь и стряхиваю пепел в пепельницу. Наверное, совсем недавно она была новой и блестела, своей чистотой наводя на мысль о вреде курения. Сколько народу уже сидело за этим столиком… И каждый оставлял в пепельнице несколько замусоленных окурков. Взять и написать историю этой пепельницы. А что, говорил же Чехов, что хочет написать такой рассказ.
Словно угадав мои мысли, Сашка мечтательно произносит:
— Эх, сочинить бы что-нибудь гонорарное.
— Мне звонил Витька… — говорю я.
— А-а-а, я уже пишу для них, — кивает Сашка, — о сборе грибов. Это очень важно. Ведь некоторые еще до сих пор не научились правильно собирать грибы, рвут с корнем, разрушают грибницу. Ты даже не представляешь, как это важно.
Я хочу рассказать Сашке о косолапой лошади, которую видел утром, но он внезапно мрачнеет и говорит:
— Я, наверно, буду разводиться.
— Опять поругались? — спрашиваю я.
— Ты понимаешь, — говорит Сашка, — шел вчера домой, думал, помирюсь, хорошо все будет. Сперва все вроде нормально. Теще капусту рубить помог, а потом вышел в коридор и упал. Заснул. И утром со мной опять никто не разговаривает.
— Что же дальше? — спрашиваю я.
— Из дома ушел, — сокрушенно признается он. — Не вернусь больше. Ты мне переночевать разрешишь?
— О чем речь… — обижаюсь я.
Мне хочется сказать ему что-то доброе, хорошее.
— Послушай, — говорю я, — вдруг я буду редактором журнала, я тебя буду печатать с колес.
Сашка благодарно стискивает мой локоть. Я знаю, что редактором меня никогда не сделают, но нужно подбодрить Сашку.
— Старик, — растроганно хмурится он, — а если я стану редактором, я тебя буду печатать. Идет?
Я киваю. А вдруг Сашку действительно сделают редактором? Вот уж тогда заживем!
Мы сидим и молчим. А официант похож на Блока, и от пива веет свежестью моря.
— Ты знаешь, Сашка, — говорю я, — что-то мне не пишется. Время идет, а я целыми днями вот как сегодня…
— Брось, — говорит Сашка, — знаешь, как сказал Ренуар? Больше всего работаешь, когда ничего не делаешь. Хорошо, верно?
Я киваю, а Сашка вдруг поднимается.
— Ко мне? — спрашиваю я.
— Домой, — говорит он, — если сегодня не помирюсь, буду разводиться.
Он уходит, я остаюсь и думаю о своей больной печени. Вот опять, кажется, кольнуло. Так и проходит жизнь.
На мягкой салфетке я хочу записать: «Косолапая лошадь», — но, оказывается, забыл ручку дома. Смятую салфетку я бросаю в пепельницу на горку окурков и выхожу на улицу.
У самого входа в бар кто-то разбил бутылку. От красноватого пятна, расползшегося по асфальту, пахнет сладко и чуть-чуть грустно.
В пустом голубом троллейбусе я утешаю себя сразу полюбившейся мне мыслью Ренуара. Я придумываю сюжеты будущих своих произведений, все мне кажется легко достижимым, я хочу за стол, хочу взять ручку, пододвинуть стопку бумаги. Но я знаю — сегодня писать не придется. Будет много упреков: где я был, почему не взял Андрюшку из садика, когда наконец начну зарабатывать деньги…
Так и есть. Жена кричит, плачет.
— Ты абсолютно ничего не понимаешь в литературном процессе, — говорю я. — У меня свой метод работы. Я не могу, как Золя, прочитав в газете заметку, сделать из нее целый роман. Я не могу, как Сименон, выпускать по роману в год. У нас просто не хватит на это издательских мощностей.
Я ухожу в кухню и записываю на обрывке бумаги: «Косолапая лошадь».
В мечтах у меня: поработать ночью, как любил Достоевский.
Но перед тем как лечь, жена находит мою запись.
— «Косолапая лошадь», — читает она. — Это ты обо мне, да? — А потом начинает плакать. А потом кричать. А потом снова плакать.
Так заканчивается этот день — прообраз дня следующего. Ну можно ли создать что-либо в подобных условиях?