А Деркулову не повезло. Он нарвался на заместителя начальника контрразведки полковника Лебедева, который не понял, что привeло сюда скадовского контрразведчика - заботы о горестной судьбе Калерии Николаевны и потерях армии от неповоротливых интендантов не входили в круг непосредственных обязанностей Деркулова.

- Хотите на фронт? - спросил Лебедев. - Можете подавать рапорт.

- Рапорт? Избавлюсь по крайней мере от стыда, - ответил Деркулов. Разрешите идти? - И, не дожидаясь разрешения, встал с бархатного потертого дивана и вышел из купе.

Калерия Николаевна ждала его, сосредоточенно балансируя на рельсе, махая расставленными руками. Что-то девичье, из давнишней жизни было в ее покачивающейся фигуре, воспоминание о переброшенной через ручей жердочке или свидании... Она повернулась к нему, все поняла, руки опустились.

- Неужели ничего нельзя? - спросила Калория Николаевна. - Я готова на все. Делайте со мной, что хотите, только помогите.

- Что вы... - вздохнул он. - Видно, не в добрый час вы встретили меня. Простите. - Деркулов еще собирался что-то сказать, но не нашелся, склонил голову и потом быстро зашагал обратно к ненавистному вагону, оставляя Калерию Николаевну.

Его жизнь переломилась. Сейчас ему надо было написать рапорт и отправиться в первый армейский корпус. Калерия Николаевна оставалась в этой части его жизни, а что ему суждено было в той, никому не ведомо.

* * *

В это время человек, от которого зависело в Русской армии все и который во всяком случае считался таковым, заканчивал беседу с военно-морским прокурором Ронжиным. После жестокости приговора, утвержденного начальникам частей, не сумевшим справиться с грабежами, Врангель ощутил потребность в самооправдании и напомнил Ронжину, как тот на Дону в конце семнадцатого года, попав в руки красных, травился, боясь самосуда, да только яд оказался испорченным.

Ронжин тронул бороду и не поддержал разговор, он не одобрял суровости по отношению к своим. Через минуту он сказал:

- Я знаю, Петр Николаевич, нынче даже летчики на аэропланах стали товары возить. Нитки, табак, мануфактуру меняют на яйца, масло да сало. Это, должно быть, последнее наше достижение.

Военно-морской прокурор явно указывал на бессилие Главкома, но Врангель продолжал свое:

- Мой режим - не монархия и не республика. Это администрация. Почему я так строго взыскиваю? Хороший хозяин для моего дела стоит больше, чем выигранное сражение.

Врангель повторил мысли Кривошеина, то есть столыпинские, не понимая, насколько подходит к сегодняшнему положению то, что делалось перед европейской войной. "Дайте мне двадцать спокойных лет, и я преображу Россию", - говорил Петр Аркадьевич. Ему дали всего пять, но он успел качнуть общинную державу так, что русский хлеб на международном рынке оттеснил германский, аргентинский, американский. Он успел наделить землей миллионы мужиков, заселил переселенцами Сибирь и Дальний Восток и указал бескровный путь: мелкий собственник не бунтует, он - опора страны.

А чем мог похвастаться Петр Николаевич?

Тем, что допущенные им свободы не принимались офицерами?

Тем, что крестьяне не спешили верить его указам о земле и земском самоуправлении? Или тем, что почти вся интеллигенция считалась с ним лишь как с необходимым злом?

Он был запоздавший последователь Столыпина, его государство равнялось одной губернии, а воевало с Россией.

- Я не могу иначе! - сказал Врангель и сложил на груди длинные руки. Я должен доказать мужику справедливость своей политики. Не пытайтесь помешать мне!

Светлые глаза Главнокомандующего непреклонно смотрели на Ронжина, и военно-морской прокурор, знавший всех руководителей белого движения, предшествовавших Врангелю, подумал, что этот сорокадвухлетний генерал похож на Лавра Георгиевича Корнилова и кончит, как Корнилов.

- Что вы так смотрите? - усмехнулся Главнокомандующий. - Я знаю, что вы думаете. Мне тоже жалко вдову этого несчастного полковника... Увы, господин прокурор!

Но он не угадал. Ронжин думал совсем о другом - о начале войны, когда в августе четырнадцатого года в Восточной Пруссии командир эскадрона ротмистр Врангель в конной атаке на германскую батарею под картечным огнем, уложившим всех офицеров и изрешетившим его лошадь, взял батарею и был награжден Георгиевским крестом. В этом порыве выявилась вся натура Главнокомандующего. А что было бы, если бы снесло голову ему, а не вольноопределяющемуся Каткову? Как бы тогда повернулось?

Кто бы сменил Деникина? Беспощадный Кутепов? Неужели никого лучше Петра Николаевича не было в Русской армии?

Ронжин встал и хотел было выйти из салона Главкома, как вдруг издалека донесся ужасный стон. Врангель порывисто схватил колокольчик и вызвал адъютанта.

Адъютант, молодой смуглый поручик, легко ступая по ковру, прошел к столу, отражаясь в широком зеркале, выслушал вопрос Врангеля и, не собираясь спешить и выяснять, что за ужасный стон, доложил, что в приемной находится глава французской военной миссии майор Этьеван.

Петр Николаевич кивнул сухой лобастой головой. Стон, видно, уже не занимал его.

Ронжин вышел.

Что Столыпин? Что великая Россия? Перед ним стоял маленький французский майор в кепи и хмуро смотрел на него, словно хотел выбранить старого прокурора за задержку.

В голове Ронжина всплыла последняя радиосводка с польского фронта: под Варшавой началось окружение красных. А дальше? Французы, кажется, достигнут своего - создать сильную Польшу в противовес Германии. Но что будет с Крымом? Он останется один на один с Совдепией?

Ронжин спустился по лесенке на платформу, подумал о вдове, просившей помилования. И тысячи погибших русских вдруг как будто окружили его, жалуясь и стеная. Были среди них прошедшие по ведомству военно-морского прокурора, расстрелянные и повешенные совсем недавно.

Он с ужасом представил, что будет с ним на том свете, когда Господь спросит за них.

Впереди стоял черный дымный паровоз, вокруг него, словно рассеченная, густилась странная толпа, было в ней что-то магическое, страшное.

Ронжин вспомнил жуткий стон и устремился к паровозу.

Он увидел накрытое окровавленной простыней короткое тело, рядом с телом лежал сломанный сине-розовый женский зонтик.

- Что случилось? - спросил Ронжин какого-то офицера, хотя можно было не спрашивать: он узнал этот зонтик.

Ответил сбоку кто-то другой раздраженным голосом:

- Баба под поезд кинулась... Дура!

Глава 8

Заканчивалось лето двадцатого года. Успехи Русской армии были значительны, от Дона до Днепра она владела инициативой, и ничто не предвещало поражения. Конница разгромила корпус Жлобы и Вторую конную армию красных под Ореховым, авиация под командованием героя германской войны Ткачева в воздушных боях побеждала, пехота всегда сражалась в меньшинстве и все-таки одолевала... Армия умела воевать.

Даже если бы ей пришлось отступить, у нее были все возможности перезимовать в Крыму под защитой Турецкого вала, который уже однажды защитил Слащев.

Правда, несмотря на доблесть, военные были уязвимы, - весь мир устал от войны. Только правительство Франции признало Врангеля, остальные не спешили этого делать. Но французы получили в обмен подтверждение Главнокомандующим всех долгов России, а также обязательство уступить им часть добычи угля, нефти и распоряжаться железными дорогами. Англичане этого не получили и были холодны к Врангелю, вели торговые переговоры с Москвой.

И еще по одной скрытой причине уязвимость "Крымского государства" была ничуть не меньше его военных успехов. Хотя Кривошеин и объявил, что центр тяжести устроения жизни должен переместиться книзу, в толщу народных масс, эти самые массы относились к армии враждебно и считали, что на смену казарменному большевизму может прийти только народовластие, но не открытая или скрытая реакция. Среди севастопольских журналистов ходила злая шутка о кривошеинских усилиях: "Сверху - прострация, посредине - саботаж, а внизу спекуляция".


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: