Вечер настает, знойный закат под снегами. Немые рабы подбирают замерзших насмерть, звонко-твердых, как бревна, и наваливают их на повозку с высокими бортами. Сотрясается повозка, в кою не впряжены волы или кони, рыча зажигает два огненных глаза — и сама трогается с места. Сумерки падают на равнину в истоптанном снегу, на бредущие многотысячные колонны; на ложе великого, прямого, словно луч, канала…

Нахлынуло от Днепра дуновение, проясняя мозги, разгоняя думку; успокоилось озеро, обычная рябь сморщила его.

И увидели все: ни взором, ни слухом не лриемля пророчества, опять у скалы возятся серые увальни, скрежещут нестерпимо сверлами; а мастер наверху помахивает руками в перчатках и бормочет нараспев неведомую молвью.

Но медным горном заржал конь, и вынеслась из лесу казацкая ватага, сабли над шапками, во главе с неистово скакавшим длинноусым.

Встретясь с врагом заклятым, но привычным, бесовщиною не пахнущим, оживились серо-зеленые, бичи сменили на верные клинки и, взлетев в седла, с гиком повалили наперерез. Первый зловещий лязг разнесся, над вырубкою, первые багряные брызги оросили песок; плюхнулся, раскинув руки и ноги, обезглавленный панский горбун… Часть нападавших, обойдя месиво схватки, устремилась прямиком к мастеру. Но тот как стоял, так и сгинул… Пара всадников сгоряча сорвалась в канал; другие, остановив коней, попрыгали сами, желая добраться до безликих.

Ни на миг не прекращая работы, не оборачиваясь, те вкладывали новые пороховые колбасы, готовились поджигать… Сабля полоснула одного из них по темени; серый оплыл комом теста, запрокинулся. Сползла мешковина — и, зачуравшись, отпрянул ударивший казак. Вправду не было лица у бесового работника, ни волос, ни глаз, ни ушей — бесцветный обмылок человека, даже без крови в сабельном разрубе… Цепенея от жути и отвращения, стараясь не глядеть, перекололи казаки нелюдей. И те, словно вправду мыло, расползлись в воде, пошли дурной пеною, лишь серое тряпье колыхалось.

Из ничего, из воздуха пустого раздался голос чародея, истошным воплем — тарабарское заклинание. И осадил коня молодой смуглый всадник; и грозно занес клинок.

Большекрылая тень, пронесясь над верхушками сосен, скользнула прямо к Еврасию. Завертелся, крупом забил жеребец; еле сумел сдержать его Чернец, но сам вздрогнул и опустил саблю, разглядев, кто падает на него.

Не птица из арабских сказаний, что слона может унести, — во всем сиянии своей красы, раскинув широкий плащ, летела пани Зофья. Навстречу ей светлел улыбкою влюбленный казак: понял теперь он, кого под Троицу спас, намочившую в Днепре платье; кто прошедшею ночью вырвал его из демонской паутины… Вот сейчас обнимет он милую летунью, и кончится проклятое наваждение!

Но с лицом недвижным и рыбьи бескровным близилась Зофья. Не моргая, вперились в Чернеца прозрачно-серые, лишенные чувства очи. В руке, возможно, от полета сохраняя жар, морковно светился железный штырь.

Еврась замешкался, ошеломленный; горячая железина коснулась его, пропалив рукав жупана и едкий ожог оставив у локтя… Увлеченная своей быстротою, по дуге Зофья взмыла ввысь, аж над берегом реки дугу описала и вновь устремилась к Еврасю. Лопотала ткань, облегая живот ее и сжатые ноги. Ощетинились вокруг Чернеца сабли да пики; кое-кто из товарищей, крестом себя осенив, уже щурился, наводя пистолет или ружье-янычарку… Но крикнул Еврась:

— Оставьте ее! Не вольна эта женщина… Коль суждено мне силою души рассеять ее колдовской сон, спасу ее и себя; а нет — значит, судьба такая…

Надвинулось меловое лицо, вихрь каштановых волос, жутко алые на белом губы. Пламенное острие было устремлено в грудь Еврася.

— Зося, очнись! — закричал он, в отчаянии бросая саблю. Она будто заколебалась, промедлила… Вдруг оскал исказил черты шляхтянки; свечою взвилась Зофья прочь от поля боя, к низким тучам…

…И здесь мой сон — не сон, видение — не видение начинает блекнуть, развеиваться. Однако еще вижу, как пани Зофья, завороженная старым магом, прочерчивает свинцовое небо. А навстречу ей белой лебедью, с распущенными светлыми волосами, мчится в поднебесье синеглазая девушка. И в ее руке пламя… Настя! Чудо полета открыла ей озерная вода.

Две птицы, темная и светлая, сталкиваются высоко над землею при первом ворчании грозы; два клинка-молнии скрещиваются, роняя искры.

А глубоко под ними, у недорытого канала, кипит злая сеча, падают зарубленные всадники. Навалились бело-зеленые, из усадьбы прискакала толпа их под водительством самого пана. «А, лайдаки, быдло!..» — хрипит Щур-Щенсный, и лицо его текуче меняется под шапкою с павлиньим пером. Дорогу ему заступает, во всем кипении смешанных кровей султанов сын, Еврась Чернец. Персидские клинки порхают, нанюхивая вражью кровь. Поединок!..

Блекнет странная грёза. Погоди! Еще мгновение, еще!.. Старый Степан, исцеленный водою памяти, пришел и стоит теперь, опираясь на сук, из-под лохматых бровей глядя через канал на сухонького мастера в немецком кафтане. Тот же исступленно шепчет заклинания, узнав главного соперника. Вьется черная змея-трость… За плечами Степана словно оживает искалеченный лес, шиповник тянет обагренные лапы, дикие пчёлы роями вылетают из дупел; вспыхивают желтым огнем, не хуже, чем у мага, зрачки крадущихся зверей. Ливень, полновесный, очищающий, обновляющий землю, в грубых гласах грома рушится, валя и срывая обрывы канала… Но встает за Учителем шелестящая, шепчущая мгла, реют в ней перепончатые крылья, бродят белесые фантомы.

Не дождаться исхода… БОЙ ИДЕТ!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: