Впорхнула девушка; присев, распялила юбку — недоумение звучало в ее голосе:
— Пани, к вам…
— Знаю. Проси, проси сюда скорее!..
Диво ли, что терялась балованная домовая холопка, подобно всей дворне более самих панов презиравшая черный люд, и носик морщила брезгливо, пропуская вперед пришедшего? Не шляхтич из соседей, с утра багровый от винища, с «вонсами закренцонными»,[3] хриплый и громогласный, бухал сапожищами по дубовой лестнице — неслышным шагом поднимался пожилой крестьянин. Седые, до плеч его волосы были ровно подрезаны надо лбом, лицо пергаментно сухо, веки скромно опущены. Домотканная рубаха цвета земли, шерстяная свита до колен, войлочный капелюк в руке — кто из мужиков Щенсного в будни одевается иначе?..
Но странно встретила старика гордая пани Зофья. Нетерпеливым окриком услав вон горничную, вдруг низко, словно перед королем, присела и поцеловала мужичью руку, нежданно холеную, змеистым пальцам которой так пошли бы перстни…
Благосклонно посмеиваясь, гость коснулся губами ее лба. В глазах его стояла сплошная тьма — ни белка, ни радужки, два смоляных озерца.
— Тебе бы поберечься, Учитель! — сказала Зофья, усадив старика и сама садясь на краешек кресла, будто девчонка перед строгим воспитателей. — Казимеж поехал на охоту, попасться ему навстречу — беда… Тем более, с ним поручик Куронь — я тебе говорила об этом шутнике.
— Вчера взял я пробы воды с разной глубины, Зося, — точно не услышав предупреждения, сказал гость. Речь его, книжно складная, никак не отвечала обличью. — Следствия поразительны, особенно если вскипятить и наблюдать пар… Но, увы, все прекращается через несколько минут — похоже, что свойства неотделимы от общей массы… а может быть, от каких-нибудь донных родников, источников? Надо бы изучить досконально, прежде чем…
Не договорив, старик сомкнул бесцветные губы.
— Одного я не понимаю до сих пор, Учитель! — подпершись кулачком, задумчиво сказала Зофья. — К чему… к чему вся твоя затея, труд столь долгий и тяжкий? Не проще ли было бы обнести его крепкою оградою, глубоким рвом? Или насадить лес столь густой, без дорог, чтобы и мышь не пробралась?..
Гость покачал головою.
— Надо смотреть далеко, далеко вперед, дочь моя. Можешь ли ты поручиться, что внук твой или правнук, будучи иных мыслей, чем мы с тобой, не снесет эту ограду, не раскорчует лес?
— Но зачем же тогда сила того… что за твоею спиною? Зачем все его тайные помощника и слуги? Разве нельзя вовремя остановить зарвавшегося шляхтича?!
— Шляхтича — можно. Десяток, сотню шляхтичей. Но… знаешь ли ты, что такое холопьи бунты? Всем еще памятен проклятый Наливайко[4] — а ведь, право, скоро предстоят мятежи куда грознее и шире! Их никому не остановить…
Хозяйка вздрогнула от мрачного пророчества.
— Стало быть, иного пути нет?
— Нет, — сказал Учитель, поднимаясь. — Только уничтожить, завалить землею. Я останусь здесь и сам буду начальствовать над работами. Пану Казимежу и прочим представишь меня как немецкого земляных работ мастера… или же голландского, ежели немцы не по нраву! Языками, ты знаешь, я владею всеми…
— Конечно, ты остановишься у меня, пан мастер! — также вставая, тоном утверждения, а не вопроса, сказала Зофья. — Муж будет счастлив, если расскажешь ты нам за трапезою о своих странствиях в Египте, Индии или в царстве краснокожих за океаном!..
— Приглашение твое принимаю с благодарностью, Зося, — хотя и убить меня может богатырское гостеприимство вельможного пана… Однако ж позволь мне сначала привести и поставить в каком-нибудь сарае воз с необходимой поклажей.
— Изволь, пан мой! Здесь все отныне принадлежит тебе…
По просеке, проложенной среди древнего замшелого леса, мчались гончие, вслед им валила конная лава, настигая одинокую, вконец перепуганную косулю. Алые и лазоревые кунтуши панства, серые свитки егерей, бело-зеленые жупаны казаков-служебников — и надо всем этим колонны мачтовых сосен, за недвижными кронами теплая майская синева… Уланский поручик Куронь, коренастый малый с изрытым оспою лицом с белесыми бешеными глазами, летел вперед всех, распластывая взмыленного коня:
Внезапно свора, висевшая на копытах у косули, застопорила и отпрянула, точно от вепря-секача; несколько собак с визгом покатились через голову… Семеня и тыча перед собой посохом, переходил просеку старик-крестьянин с седою гривою, в свите по колени. Косуля, учуяв заминку в погоне, радостно скакнула в сторону и пошла ломить молодняк, только ветки трещали.
— А-а, пся кров, пся вяра!..
Подскакав, всадники наотмашь хлестали и скуливших от непонятного ужаса собак, и псарей, и пытавшихся вновь науськать свору на след. Куронь с бранью занес плеть над «старым лайдаком». Числилось за поручиком уже с десяток запоротых насмерть, истоптанных копытами, порубленных саблею мужиков и баба — пока все с рук сходило улану, родичу великого магната… Но тут, Бог весть почему вышла прискорбная осечка. Рванул под Куронем соловый жеребец, ударил задом; наездник отменнейший, удержался в седле улан, бранясь яростнее прежнего — однако, не ожидая преграды, на всем скаку налетел сзади жеребец Щенсного.
Словно тараном сшибленный с коня, поручик грохнулся за обочиною; лоб его и щека были жестоко ободраны корою сосны.
Тем временем, как бы не видя суматохи, вызванной скромною его персоною, старик неспешно миновал просеку и, похрамывая, исчез в чаще. Почему-то даже самые молодые и рьяные не решились последовать за ним…
Пан Казимеж, поняв, что не усидит на пляшущем от страха коне, бросил холопам повода и спустился наземь. Спуск же свой, не слишком ловкий и весьма скорый для столь важной особы, Щенсний оправдал тем, что торопится оказать помощь поручику.
Куроня, впрочем, сразу подняли и держали под руки егеря; кровь обильно капала на его мундир. Протянув руку офицеру, пан Казимеж дружески воскликнул:
— Э, пан Стась, такому рубаке, как твоя милость, лишняя царапина не помеха, только дамам любезнее будешь! Я же берусь не далее как сегодня в обед залечить твои раны наилучшим лекарством — бочонком рейнского!..
Не приняв руки, улан жутко сверкнул глазами на окровавленном лице и прорычал, хватаясь за саблю:
— Клянусь Божьей, Матерью Ченстоховской, пан, ты, видать, уже выдул этот бочонок с утра, иначе не налетел бы на меня, как лихой татарин!
— Да разве ж я виноват, твоя милость, что твой конь вдруг заартачился?! — еще мирно, но уже загораясь по скулам боевым румянцем, вопросил Щенсний. — Не в силах человеческих было свернуть…
— Знать ничего не хочу! — истошно завопил Куронь, выхватывая клинок. — На. земле твоей милости, твой мужик, хам, напускает чертовщины на уродзонных шляхтичей и уходит безнаказанный!!! Защищайся, милостивый пан, или…
— А, это дело другое!
Худого слова не говоря, вырвал пан Казимеж из драгоценных ножен турецкую саблю, стихами Корана чудно исписанную. Клинки скрестились, брызнули искры… Гости, слуги, казаки привычно расступились, образовав кольцо вокруг дерущихся. Азартно рубились паны, кружась и взметая накаленный солнцем песок…
Вечером того же дня тихо при свете факелов отворились тяжелые ворота усадьбы. Сама пани проследила, чтобы без помех въехала во двор запряженная волами большая кибитка. Возница на козлах укутан был в мешковину, сидел серою бабою. Один из стражников втихомолку перекрестился…