— А что вот у нас в озере сигов много, коптить бы их на казенный счет и отправлять в Питер. Да я бы сумел, что шепнуть.
«Что бы им дать, —думаю я, представляя себя на месте императора, которому шепнул лопарь на ушко.—Христианскую проповедь? Но это уже использовано... Лопари —теперь христиане. Святой Трифон прославился как просветитель лопарей. Печенгский монастырь богател, и разорялся, и опять стал богатеть. Но лопари все такие же, и еще беднее, еще несчастнее, потому что русские и зырянские хищники легче могут проникать к христианам, чем к язычникам. Отдать их на волю прогресса? Построить железную дорогу и дать образование? Как—то жалко без дикого народа в государстве. Кто знает, может быть, для усмирения бездушного прогресса государству необходимо сохранить кочующий народ, навести там справку в случае чего».
Я вспоминаю о грандиозном предприятии соединить Великий океан с Северным Ледовитым, Порт—Артур с Александровском и о том, что тут предполагалась железная дорога. Но ведь это не для них. При чем тут лопари?
— А как же,—говорит мне Василий,—и лопари тогда поедут в Петербург со своими сигами.
Василий смеется, радуется, как ребенок, этой воображаемой возможности, смеются и другие, даже женщины, радуюсь и я, потому что удовлетворен как гражданин: убиты зараз два зайца. Вот только образование. Но и образование как—нибудь так тоже неожиданно придет.
— А выучить лопаря,—замечает кто—то,—он тоже будет таким.
— Каким? —спрашиваю я.
В ответ на это мне рассказывают легенду об образованном лопаре.
Один лопарь поехал с оленями в Архангельск и потерял там мальчика. Продав оленей, он возвратился в тундру без ребенка. Между тем маленького лопаря нашли, воспитали, образовали, он стал доктором, и есть слух, что где—то хорошо лечит людей.
— Вот и лопарь,—закончил рассказчик,—а сделался доктором.
Я заражаюсь настроением лопарей. Под этим деревянным колпачком, с единственным отверстием вверху для дыма, культурный прогрессивный мир мне вдруг начинает казаться бесконечно прекрасным, просторным и величественным, как небесный свод.
И я —несомненная частица этого мира!
Мне хочется что—нибудь сказать хорошее этим несчастным людям у костра. Что бы сказать? Что у нас лучше всего? Конечно, звездная летняя ночь.
— У нас,—говорю,—после дня теперь наступает мочь, темная, зимой же у нас бывает тоже и день и ночь.
Смотрю на часы и говорю еще.
— Сейчас у нас если погода хорошая, то звезды горит, месяц светит.
Мои слова производят большой эффект. Женщины интересуются; одной, не понимающей по—русски, переводят мои слова. Теперь уже вся гостиная занята мной. Все меня теперь долго и подробно разглядывают. Это тот период сближения гостей с хозяевами в провинциальной семье, когда женщины вступают в беседу, когда дети осмеливаются заговорить. Сама почтенная хозяйка начинает беседу:
— Есть у тебя деточки?
— Есть.
— Но! —не доверяет она.
Я подтверждаю и даже описываю, какие они.
— На ужь! —удивляется старуха и переводит своей, не понимающей по—русски соседке. Все теперь говорят по—лапландски. Мне кажется, что они говорят о том, что вот, как это удивительно: такой необыкновенный человек, а тоже может, как и они, как и всякие животные, размножаться.
— Что же тут особенного,—вмешиваюсь я наконец в непонятный мне разговор.—Вероятно, здесь русские даже женятся на лапландках.
— Нет! Нет! —отвечают мне все в один голос.—Какой же русский возьмет лопку, одно слово, что лопка!
Это совершенно противоположно тому, что я слышал. У меня, наконец, в кармане письмо от одного батюшки, прожившего двадцать лет в Лапландии, к сыну, женатому на лопарке. На письме даже адрес: «Потомственному почетному гражданину К —у».
— Как же так... вот,—говорю я и называю фамилию.
— Так это лопарь, какой же он русский,—отвечают мне.
— Почетный гражданин, сын священника.
— Это все равно, он лопарь: рыбку ловит, оленей пасет. Он лопарь.
Я теперь понимаю: моя сверхъестественность основана не на внешнем виде, не на костюме, не на образовании, а просто на неизвестных для них занятиях, противоположных их делу. Мне это становится еще более понятным, когда такими же сверхъестественными людьми оказывается и один отставной шкипер, и один мелкий телеграфный чиновник. Оба —претенденты на руку Варвары Кобылиной. Про эту невесту мне рассказывали еще на Белом море. Она —дочь богатого лопаря. Живут они в тундре, пасут большое стадо оленей. Отец подыскивает дочке жениха, такого же, как она, лопаря, потому что одному трудно управляться с большим стадом оленей! Тут ему пришлось вместе с дочерью довольно долго быть в Архангельске для продажи оленей. И в это время единственная и любимая дочь лопаря сразу влюбилась в двух русских: в шкипера и в телеграфного чиновника. Были и еще претенденты,—тысяча оленей стоит десять тысяч рублей,—но она полюбила только двух. Едва—едва отец увез ее. Теперь плачет, тоскует в тундре, еле жива.
— Ну, мыслимое ли дело лопке замуж за русского выходить,—заговорили все после рассказа, и решительно все согласились.
Разговор о романе в тундре такой увлекательный для женщин и для меня. Мне хорошо здесь, и будто я не в лопарской семье —в пустыне, а где—нибудь в большом, незнакомом городе, в единственном знакомом милом доме.
Хозяйка забывает о глухаре. Но он неожиданно напомнил о себе сам. Его нога приподнимает крышку котелка и сталкивает ее в огонь, вода бежит, шипит. Глухарь поспел.
Это напоминает мне, что в котомке у меня для лопарей припасена водка и лопари большие охотники до нее.
— Пьете водку?
— Нет, не пьем.
А глаза просят. Я наливаю стаканчик и подношу, как меня учили, сначала хозяйке. Секунду колеблется для приличия, потом берет рюмку, приветствует меня словами: «Ну, пожелаю быть здоровым»,—и торжественно выпивает. За ней подряд выпивают все мужчины и женщины, и все с одинаковой торжественной миной приветствуют меня: «Ну, пожелаю быть здоровым». Доходит очередь до молоденькой лапландки, похожей на японку. И вижу, как она мучится, колеблется и с отвращением выпивает глоток. Стаканчик совершает еще оборот вокруг костра и опять останавливается у японки. Она умоляет меня глазами; то же и мать.
— Значит, не надо? —спрашиваю я.
—Нельзя! —говорит старуха.—Надо выпить, от гостя руки нельзя не принять.
— Вот какой странный обычай! Я не знал. Извини.
— Может быть, и вам не надо? —спрашиваю я почтенную мать.
— Нет, нам надо,—отвечает она и, пожелав мне быть здоровым, выпивает и за дочь, и за себя. Немного спустя, когда мы все. сидим вокруг досок с глухарем и едим, кто ножку, кто крылышко, кто что, хозяйка преображается: ее строгое, окаменевшее лицо оживает, глаза бегают, губы вытягиваются.
— Ау—уа—уы—кыть! Уа—уы—уа—кыть!
Я понимаю: это лапландская песня, спеть которую я долго и напрасно просил в лодке. Но это так не похоже на песню, скорее это что—то в чайнике или в котелке урчит и, смешавшись с дымом, уносится в отверстие наверху.
— Уа—уы...
Песня оканчивается неожиданным восклицанием: «Кашкарары!»
Что бы это значило?
Василий охотно переводит:
— Мимо еретицы едет Иван Иванович...
— Как, неужели же и у вас есть Иван Иванович? —сомневаюсь я в верности перевода.
— Везде есть Иван Иванович,—отвечает Василий.—Евван—Евван—ыльт, значит, Иван Иванович.—И продолжает: —Едет Иван Иванович мимо еретицы, мимо страшной еретицы в Кандалакшу и думает, что она не выскочит. Плывет Иван Иванович, ногами правит, руками гребет, миленькой чулочки везет, белые чулочки, варежки с узорами. А еретица как выскочит и закричит: «Иван Иваныч, Иван Иваныч, каш—киш—карары!»
— Что же с Иваном Ивановичем стало?
— Ничего, на этом песня кончается.
После домашнего концерта доска очищается от пищи, и на ней появляется засаленная колода карт. Сдают всем по пяти.
— Не «дурачки» ли это?
— «Дурачки».
— Так сдавайте же и мне!
Мне с удовольствием сдают; я играю рассеянно и остаюсь дураком.