Глава шестая

Проснулся я от истошных криков.

Еще не продрав глаз, я скатился с сеновала во двор, неловко подвернул ногу и, прихрамывая, заспешил к калитке. А за нею собралась целая толпа народу. Хозяйка, как наседка, растрепанная, раскрасневшаяся от гнева, раскрыли» руки, что-то кричала, не впуская Гусарикова к себе во двор. Тот, с ружьем в руках, бледный, беззвучно раскрывал рот, на гу бах пузырилась пена. В бешенстве он потрясал ружьем, притопывал ногами. Больше всего меня поразили не ружье, не крики, не пена на губах, а ноги. Ни летом, ни зимой никто в поселке не видел Гусарикова без сапог. Как говорили досужие кумушки, он, видать, так в них и родился, да и спал, вероятно, всегда в них. Но слухи слухами, а без сапог Гусарикова вот уже несколько десятков лет видеть никому не удавалось. Да и сапоги у него были особенные. Таких мне ни на ком встречать не приводилось. Одним словом, на них было любо-дорого взглянуть – тяжелые, осоюзенные, на толстой подошве, подбитой тяжелыми копаными подковками, – таким износу нет. Правда, мне трудно было представить, где же он их мог купить, – такого товару ни в одном магазине, даже в столичном, не найти. Слухам я не очень верю, но тут, впервые взглянув на его ноги, я навсегда поверил – слухи не врут.

Как писал мой знакомый; от народной молвы не укрыться, беспощадна людская молва… А молва-то о гусариковских сапогах была ужасная.

Не желая попасть под мобилизацию, он топором аккуратно оттяпал себе пальцы на обеих ногах. В суматохе вначале никто этому не придал значения, а потом никому не стало дела до нового инвалида. Когда отгремели бои, Гусариков, как «хозяйственный» мужичок, ходил по полям сражений и подбирал сапоги. Поговаривали, что он не брезговал ничем; снимал и с убиенных… Одно время он подторговывал обувью, но после того, как у него изъяли изрядный запас, он затаился, а потом смекнул, что такой товар пригодится самому…

И вот стоял он на обрубках. Стоял и бесновался. Видать, что-то из ряда вон выходящее заставило его выскочить «из имения» босиком.

– Ишь ты, – кричала хозяйка, – и сапог не надел, вывалился, культяпый, ни свет ни заря. Да разуй уж и глаза, шалавый! Пиратка мой как сидел на привязи так и сидит. Сама я с вечера на чепь посадила…

Гусариков глухо стонал, размазывая грязным кулаком по щекам то ли пену, то ли слезы.

Я обернулся во двор. Пират спокойно и с достоинством поглядывал на суматошный люд.

– У-ух, – погрозил я ему кулаком, – ~ Что же ты еще натворил? Но пес равнодушно отвернулся.

А Гусариков никак не мог успокоиться, переминался с ноги на ногу, мычал что-то нечленораздельное, пока, наконец, не обрел дара речи.

– Один кочеток остался. Разорили, пустили по миру. Кормилица моя ненаглядная, и какая разумница была, только что не разговаривала…

– Ишь, как распелся, что твой соловей. Свинью какими словами отпевает, А людей всех лишь черным словом, черным словом. Погляди на себя…

Старушка это сказала так пронзительно и повелительно, что Гусариков недоуменно оглянулся, поправил выбившуюся из брюк гимнастёрку и уставился на старушку.

– Да не на меня смотри, да не на руки свои гляди, а ниже, ниже! Гусариков бегал глазами, следуя указаниям старушки, глубже зарывая изуродованные ноги в мягкую пыль.

– Да не зарывай-то ног, не прячь их от людей, а подними, да повыше, сначала правую, ну-ну, не стесняйся…

Тот недоуменно приподнял от земли правую ногу.

– Вот-вот, люди добрые, видите эту правую, а теперича, давай-ка левую, левую ногу! Пусть народ полюбуется на дело рук твоих, аспид ты!

И Гусариков переступил на правую ногу, но левую не решился приподнять, а попытался незаметно спустить штаны пониже, чтоб штанинами прикрыть грязные обрубки.

– И не пытайся скрыть! Все знаем, все видим! А то ишь ты, на мою собачку замахнулся, пираткой ее оскорбляешь! Не собачка пират, а сам ты пират!..

– Я… я… пират? – растерялся Гусариков.

– А то кто же ешшо! Ишь, выскочил ни свет ни заря! Ишь, ружьишком размахался, воитель грушевый! Что ни ночь-полночь все садишь в белый свет, что в копеечку! Ишь ты, и фрицевские сапоги забыл натянуть! И как это ешшо тебя земля на себе держит, и как ешшо меж людьми-то тебя носит! Ишь, раззыркался своими бесстыдными, ишь запрятал в щелки зыркалки… Да не зыркай, наплевать мне на твой угрозный вид!

– Что тут происходит, тетя?

– А… – устало вздохнула она. – Все идет как надо. Не люди, так дворняги нашли на него управу. Иди, если интересуешься, да сим посмотри, что с его рекордсменкой сотворилось. А вам что? Концерт здесь, что ли! – набросилась она на толпу зевак.

В толпе раздавались смешки, незлобивые советы сраженному горем Гусарикову. Мальчишки расселись по забору и, сгорая от любопытства, теснились ближе; они молчали, боясь необдуманным словом лишить себя такого удовольствия. Но никто не разделял горя Гусарикова.

Наконец, мы остались с ним вдвоем.

– Эх, люди, – вымолвил он. – Не любят они крепкого хозяина. Так и гложет их зависть, ну вот поедом съедает…

Гусариков разрядил ружье и устало заковылял домой…

Я пошел следом.

Солнце стояло уже высоко. На крыше теремка молча стоял куцый кочет. Когда мы подошли поближе, он встрепенулся и вдруг заливисто и басовито выпустил на волю долгое: «Ку-ка-ре-ку!»

– Кышь, скаженный, – шикнул на него хозяин. – Ишь разорался ни к месту. Жаль, что тебя заодно с гаремом не успел успокоить Леопольд…

Он повернулся ко мне. В глазах таилась нечеловеческая боль.

– Что ж, полюбуйся, заезжий. Последнюю живность у честного рабочего человека извели. Да еще и облаяли…

– Мда… – неопределенно поддакнул я, стараясь хоть этим выразить ему сочувствие. В нем сейчас он больше всего нуждался. Заметив, что его горе я принял близко к сердцу, Гусариков вдруг впервые разговорился. Слова лились густо. Говорил он сбивчиво, торопливо, охая и ахая.

– Ну, думаю, кончился собачий кошмар. Впервые за целый год я лег спать пораньше. Дали мне передышку. И – точно. Ни одна собачонка за всю ночь не гавкнула. Весту я запер в свинарник, все ж хоть какая-то, но зашшита будет свинушке… А они… погляди-кось, прорыли тоннель и… знать, они давно до нее добирались.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: