Не понимает он сам себя. Вот прочитал бы Елизарова, или Иличевского; вот тогда б он всё про себя вычитал – всю правду! – что загнивает он, пальцы в детские анусы засовывает и облизывает эти пальцы, что червей ест и тараканов, и гордится этим, жёнам глаза вырывает, собачек в тазиках топит, в штаны мочится, с карлицами и ведьмами сожительствует… Много чего узнал бы о себе русский народ, читая Елизарова или Иличевского… Но у Иличевского хотя бы язык художественный, и выход обозначен – уехать в Израиль и стать "евреем", глубоко подальше от всей этой засовывающей пальцы в анус России. У Елизарова выхода нет, вернее есть, но жёстче – извлечь эти пальцы и – облизать.

Патология этих двух странных "русских" писателей, ведущих свой литературный род от Смердякова, пугает. То, что ни один, ни другой не знают страны, в которой живут – это очевидно. Впрочем, Иличевский романтично наблюдал её из салона своего автомобиля, Елизаров же скрупулезно штудировал по милицейским протоколам. Но ни тот, ни другой страны этой не любят. Нелюбовь эта, по-видимому, генетическая – смердяковская, и с этим ничего не поделаешь.

Настораживает другое.

То, что ещё Достоевский писал, что "в нашей литературе совершенно нет никаких книг, понятных народу", это не самое страшное; наша литература имеет представление о народе не более, чем о самой себе (если бы только знали русские интеллигенты, какими несчастными "адиотами" выглядят они в глазах того же грузчика: вместо того, чтобы делом заняться, читают "дебильные" книги об извращенцах).

Страшно другое – представления современной русской литературы о современной России ещё более дикие, чем представления эллинов о Гиперборее. Но и это полбеды. Современная литература не видит выхода, кроме как – или совсем по-смердяковски – уехать в Европу и стать "европейцем", или, точно Свидригайлов, – крикнуть ранним утром пожарному на каланче: "Я уезжаю в Америку!" – и застрелиться. Ни о каком Раскольникове или Сонечке Мармеладовой, увидевших выход в покаянии, и речи сегодня нет – и тем более у тех, кто называет себя русскими и православными.

Сегодняшний РусскоПравоПисатель в покаянии видит не иначе как слабость, и своей обязанностью признаёт – только карать всех этих жидоврагов, мешающих Православной России подняться с колен (причём православие РусскоПравоПисателей, почему-то оккультно, астрально и подозрительно язычно… ну, да и Бог с ними). Сегодняшняя литература стала до того идейна и по-милицейски протокольна, что порой теряешься – держишь ли ты в руках книгу с художественным произведением или полит- агитку со всеми шергуновскими взвейся-развейся, или же вовсе, судебное дело со всей своей кондовой правдой жизни. Волей-неволей отойдёшь к разделу с ироническими детективами, где хотя бы не так "смердит".

"Кубики" Елизарова протокольны и… до патологичного религиозны. Конечно, и в протоколе можно найти свою эстетику – эстетику голого короля.

Было же: на одной из своих выставок Энди Уорхолл, испугавшись, что зрители, которых собралось у входа в галерею слишком много, могут "что-нибудь сделать с картинами", попросил снять все свои работы; и когда зрители, наконец, вошли в галерею и увидели лишь пустые стены, они испытали дикий восторг – до того эти стены были концептуальны и креативны. Если так, то следующей книгой Елизаров смело может опубликовать телефонный справочник и обозначить его, как "поэму цифр", – говорю без иронии, Елизаров – суровый писатель, какая уж тут ирония.

В его рассказах "Кубики", "Украденные глаза", "Белая", хоть и написанных в той же протокольной эстетике, Смердяков уже не просто как констатация, он возводится в культ. Откинув всю художественную "шелуху", автор оставляет место лишь религиозной патологии, где герой не верит ни в Бога, ни в Деда Мороза, а верит в Снегурочку, отлавливает в подворотнях детей, засовывает им в задницы пальцы, чтобы после облизать эти пальцы, а если вдруг попадётся под руку родителям обиженных детей, визжит, мажет себя собачьим калом и режет стеклом запястья. Преследует светловолосых девушек и, в конце концов, нарывается на Снегурочку, которая его и убивает ("Белая"). О чём этот рассказ… Впрочем, и не важно, главное, обличена наша действительность.

Или же герой ест червей, тараканов, тухлое мясо, доказывая всем и жене, как это питательно и хорошо. Вдруг обвиняет жену в супружеской измене, вырывает ей глаза, садится в тюрьму и пишет ей от туда письма, "просит прощения за увечья, настаивая однако, что не он, а "слепая ревность" оставила её без глаз ("Естествоиспытатель").

В конце концов, герой, женившись на ведьме (буквально, без аллегорий), весь рассказ мучается, выслушивает откровения инвалида о том, как он потерял зрение, наевшись ведьминого холодца, который она готовит не традиционным способом, а буквально испражняется им. Герой, в конец уверовавший и расстроенный, разводится с ведьмой, женится на хорошей девушке, живёт с ней душа в душу, но в болезнях и бездетно. Наконец прозревает, вспарывает подушки, подаренные тёщей, тоже ведьмой (и тоже без всяких там аллегорий), высыпает из подушки кости, волосы и прочие продукты оккультизма, всё это сжигает, читая "Отче наш" и "Богородицу", и избавляет себя и жену от наведённой порчи. Живёт долго и счастливо, а ведьма со всей своей семьёй сгорают в огне пожара. И этот рассказ не ироничный, не по-гоголевски сказочный – вовсе нет, рассказ, серьёзно доказывающий силу православной молитвы перед чародейством ведьм, колдунов и гадалок ("Украденные глаза").

И конечно сам рассказ "Кубики", где пятилетний мальчик без имени, но, по-протокольному, с фамилией Фёдоров, недослышав молитвы набожной своей бабуши, до того проникся ужасом этих страшных слов, что… вывел такую не по-детски сложную философско-религиозную доктрину, что… у взрослого бы крышу снесло, причём – напрочь. Складывает из кубиков страшные слова, боится Бога, который может "разозлиться на Фёдорова", боится отца Бога – "обезумевшего от собственной жестокости проклятого Деда, который умер ещё до рождения Сына", боится Твари, боится Тли, и весь рассказ совершает самые наивернейшие ритуалы-обереги (плевки через плечо, пересчитыванием пуговиц и карманов, и проч., и проч.), чтобы охранить свой мир от Первосмерти. Мальчик, таки, своего добился: "На окраинах коровы разродились червями, по дворам бродил белый, точно слепленный из тумана жеребёнок с ногой, приросшей к брюху, и в церквях вдруг разом закоптили все свечи.

Так намечалось успение Фёдорова. Но Тварям не дано знать главного. В кончине Фёдорова скрывается великое поражение Первосмерти". – Вот такая незатейливая история о новом, готовящемся к успению "богородце".

Иличевский, со своими "мечтами" об Иудее, – невинный младенец, у которого хватает совести не глумиться над нашей верой, впрочем, ему этого и не нужно. Это давно и успешно практикуют наши родные РусскоПравоПисатели – путь к "славе" наипростейший: ересь, во все времена востребована.

Впрочем, и Кафка был болезненно патологичен, но… по-другому: создав и показав нашему миру свой мир – странный, боязливый, страшный, но… живой. И, что немаловажно, – мир, никого не обвиняющий, и уж тем более не карающий… если только самого автора. Патология великих направлена на них же самих.

У Елизарова нет "своего мира". Он смотрит "глубже" – обличает "наш мир". Только вопрос – в чём?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: