– Четырнадцать, – ответила она робко, но сразу, словно ждала вопроса.

– И сколько тебе платят за это? – осведомился он, произнося слова на этот раз неторопливо, вальяжно, по-отечески.

– Тысячу рублей.

– В месяц?

Она ответила тихо:

– В месяц.

– Неплохо, неплохо, – с расстановкой сказал тонкогубый, разглаживая шерсть шубы на колене. – И как же вас зовут?

– Рося.

– Фрося?

– Нет, Рося.

– Странное имя, – сказал тонкогубый, продолжая поглаживать. – Я никогда не слышал такого.

И замолчал, продолжая поглаживать. Девочка мерно посылала и возвращала палку швабры.

"Он ждёт, когда я уйду", – подумал человек с лыжами.

– А вы, – обратился к нему тонкогубый, словно прочтя его мысли. – Снег на улице скоро растает и лыжи станут вам не нужны.

И рассмеялся тонко, нахально.

"Что он такое говорит?! Как он смеет такое мне говорить?!" – всколыхнулось в человеке с лыжами, но он промолчал.

Проходя мимо девочки, он не выдержал и снова посмотрел в её лицо. Озарённые детским чистым стыдом щёки; прячущиеся под веки глаза; прячущиеся и снова выглядывающие к нему доверчиво, словно бы с просьбой не осуждать, простить.

Вдруг подумал:

"А может быть, осторожно взять её за руку, выйти на свежий, морозный, солнечный воздух?"

Что-то было в этих глазах не для просто случайного посетителя, так показалось ему. Но он, хоть и почувствовал это на глубине, где погребено многое из того, что не умирает, где просыпается иногда, словно имя композитора, то, что не знаешь, как и назвать, чтобы именем не обмануть и именем не скомпрометировать, то, что остаётся… но он все же подумал, что это все ему показалось, и, застеснявшись вдруг до мучения своих толстых навазелиненных губ, словно бы выхватил свой взгляд обратно и побежал, стукая лыжами, к мраморным ступенькам, покрытым фиолетово-красным помпезным ковром. Наверх, наверх, на мороз!

– Ну как? – усмехнулся из-за зашторенного на сей раз окошечка невидимый мальчик, высмотревший его, однако, в щёлку по лыжам.

"Вход сорок копеек" – было написано красиво, со вкусом, небрежно, как бы от руки, но аккуратно, на входном стеклянном табло.

Но он пришёл туда вновь на следующий день без лыж, уже не случайно, вспомнив имя композитора ночью, когда та же музыка не давала спать. Он плакал той ночью без слёз в полутьме бессонницы, думая о девочке. Лыжи стояли в углу у окна, бесстрастно отражая луну. Две длинные луны с загнутыми концами. Он не хотел давать волю чувству, что поднималось из глубины, овладевая им, как падение в шахту. Беззвучно рыдал он, надеясь тайно, обратной стороной не-надежды, на жестокость бессонницы, на внезапную боль головы, на смерть, на беспамятство. "Не должно же. Не так", – качалось в его голове. Но утром он встал со странной решимостью, без мыслей, пустой, не знающий, как он поступит, но уверенный в том, что пойдёт. Он стоял не перед зеркалом, а перед окном своей комнаты и смотрел сквозь стекло. Стекло тоже было с дефектом, с волной – самолет на небе вдруг растягивался, а потом вжимался сам в себя червяком; троллейбус, удлинившись, неожиданно сплющивался в гармошку, как от удара о стену, разбухал идущий прохожий и внезапно исчезал. "Оптические иллюзии", – сказал он сам себе, усмехаясь, растягивая рот, отчего его губы стали тонкими, как жгуты. Он взял пачку денег из верхнего ящика письменного стола и вышел на морозное солнечное утро.

Ему было сорок лет, до сих пор он был покорный бобыль с тайной надеждой. Как и многие, он был вывернут временем наизнанку, и время потрудилось над уничтожением его души. И сверху его душа стала, как прибитая кожа. Тогда-то он и подумал, что теперь, наверное, остаются только лыжи.

"Или подарить ей коньки? Нет, лучше сразу за руку, грубо: "На четыреста".

Но в помещении было пусто. Он был одним из первых посетителей. Чёрный кафель блестел. Сияли начищенные писсуары. Пол был чист. И новое полотенце – вафельное, белое, висело углом, не преодолев ещё тяжестью влаги с рук свою нечеловечески накрахмаленную складку. Он сел на диван и стал ждать, когда откроется дверь, которую не заметил вчера поначалу в треснувшем зеркале. Входили и выходили мужчины, расстегивая и застегивая пальто, шубы, пиджаки, рубашки, ширинки, пользуясь щётками, водой из никелированного крана, писсуарами, кабинками, душистым мылом, вафельным полотенцем, расслабляясь, очищаясь, приходя в себя, приводя себя в свежий вид. Прошло сорок минут. Он всё сидел и ждал, ему стало жарко, он распахнул пальто, потные ладони прилипали к новенькой коже дивана, и он часто их перекладывал, наблюдая иногда бессмысленно, как быстро высыхают, уменьшаясь, блестящие пятна его пота. "А может, она там с тонкогубым?!" – внезапно пронзила его мысль. Резко встал.

И дверь открылась... и выехал на маленькой тележке инвалид без ног в коричневой замызганной курточке и в рубашке с галстуком, и с лицом, похожим на мешок. Отталкиваясь неожиданно белыми руками от пола, инвалид подъехал сразу к нему, протянул сморщенную розовую (видно, только что вымытую) лодку ладони. Тогда в смятении, сконфуженно он вынул из кармана и наклонился и вложил инвалиду рубль в ладонь и сел.

– Благодарю вас, – сказал инвалид, развернулся и поехал к другому мужчине, который прыскал себе в лицо водой из-под крана и громко фыркал и мычал, потрясая мохнатой жукастой шубой на плечах. И, поскольку мужчина в шубе был занят умыванием, инвалид проехал от него к другому, который с удовлетворением на лице отходил от керамического приспособления на стене. И отходящий, не спеша застегнув пуговицы ширинки, порылся в кошельке и дал инвалиду несколько серебряных монет.

– Благодарю вас, – сказал инвалид.

В помещение больше никто не входил, и он снова покатился к мужчине в мохнатой жукастой шубе, который вытирался, кряхтя, о вафельное полотенце. Остановив тележку за ним, инвалид стал вытирать руки о свою курточку, ожидая, когда жукастый обратит на него своё внимание. А тот, глянув в зеркало и поправляя волос, вдруг круто отступил назад и споткнулся неожиданно об инвалида и перевернул нечаянно того вместе с тележкой, и чуть не упал сам.

– Скотина! Дрянь! Мерзость! – закричал жукастый, пнув ботинком в тележку, лежащую поверх искривлённой спины инвалида, и пошёл вон из помещения, продолжая зло и в сердцах ругаться: – Ну просто какие-то пиздюки!

Человек на диване закрыл руками лицо: "Фарс, фарс..."

Но откуда он мог знать, может, это и был Бог, этот перевёрнутый инвалид в курточке, в грязной сорочке с дешевеньким галстуком и был Бог для него? Но откуда же знать, что Бог может и так?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: