Борисыч скрылся за углом, а Колобов присел прямо на траву и стал ждать. Было уже темно, над лесом зависла широкомордая луна, смотрело светло и весело, обливая окрестности голубой глазурью. Сердце у Колобова колготилось, он рисовал в воображении лицо своей будущей спутницы жизни и не мог представить. Какая же она? Борисыч говорил, что не красавица, но и не страшна. Полногруда, крепка. Словом, как все. А Колобову именно такая и нужна, чтоб как все. Как он сам. С такой спокойнее. Такие к жизни стойче. А то попадёт какая-нибудь и начнёт хвостом вертеть – разве это жизнь? А коль уж настраиваться на жизнь, то по-серьёзному. Что-то припаздывает Борисыч. Скорей всего трёкает языком, ветер в уши вгоняет, это он может. Колобов улыбнулся в темноте.
Откуда ему было знать, что в эти самые минуты никого Борисыч не сватал, да и некого было сватать. Что этот розыгрыш под хохот молодых здоровых глоток был тайно спланирован всей студенческой бригадой в лесу, на просеке, и Борисыч был в этом действе и режиссёром и исполнителем. Оставив Колобова наедине с собой, он спокойно завернул за угол и пошёл себе в поселковый спортзал, где проиграл весь вечер в теннис, похохатывая с парнями и строя догадки над тем, что сейчас делает Колобов. А потом преспокойно, вместе со всеми вернулся в общагу и уснул сном праведника.
Что обманут, как мальчишка, Колобов понял под утро, когда подёрнулось сероё бледностью небо. Обидно было, пусто. Но злости не было. Надо же так опрофаниться, дать обвести себя вокруг пальца, доверить сокровенное в общем-то мальчишке, не битому жизнью, для которого происходящее лишь повод позубоскалить да подурачиться. Но всё равно, нельзя же так… Умный ведь, в институте учится, а не понял, что для Колобова это всё не просто хиханьки да хаханьки.
Зашёл в общагу Колобов нарочито громко хлопнув дверью, застучал каблуками, включил свет. Парни заворочались спросонья, что-то сердито пробурчал Паша-черепаша. Колобов ждал и хотел, чтобы проснулся Борисыч, но тот спал глубоко, безмятежно, как может спать здоровый, с чистой совестью двадцатилетний парень. Жалко было будить Борисыча, но всё же Колобов растолкал его.
– Ты что? – спросонья поднял голову Борисыч. Сначала смотрел недоуменно, но потом сообразил что к чему и по лицу его поползла противная нагловатая ухмылка.
– Трепач ты, Борисыч, и человек говно, – грустно сказал Колобов. Да как-то очень уж тоскливо, с надрывом у него это вышло, что Борисыч согнал с лица ухмылку, посерьёзнел, сел на кровати. Помолчал с минуту, о чём-то думая. Наконец хрипло, со сна произнёс:
– Васильич, ну кто же виноват, что ты такой луфарь, а? Неужели ты сразу не допер, что это всё туфта, розыгрыш?
Но Колобов уже не слушал его. Он прихватил саквояж и, выключив свет, вышел, потихоньку прикрыв за собой дверь.
– Катись, катись, олух царя небесного. Таким дуракам вообще в глуши надо жить, вдали от людей, – орал ему вслед разозлившийся Борисыч.
Колобов спустился к реке. Утро было прохладное, и вода курилась слабым туманом. На другом берегу, в тальнике звенели птахи. Было уже светло, налилось нежной алостью дальнее облачко.
Колобов присел на валун, достал коньяк, сковырнул зубом алюминиевую пробку, не торопясь приложился из горлышка. Хрустнул фольгой шоколадки, полез за "Беломором". За спиной зашумел каменишник, кто-то спускался к реке. Не оборачиваясь Колобов подождал, пока шаги приблизятся, сказал громко:
– Пей Борисыч, коньяк. Всё врут, что он воняет клопами, а вот в дурь вгоняет быстро. Шиколадом вон закусывай. Наверное, ты прав...
Андрей Новиков ТЕЛО И ЖЕСТ ФИЛОСОФИИ
Каждая философия так же предполагает свой язык, как и каждый язык – свою философию.
Философы не изобретают "свой язык". Напротив: это языки создают свои философии, да и своих философов тоже. Я всё время вспоминаю божественное определение Бродского: не язык орудие поэта, а поэт – орудие языка (почти по Пушкину: "глаголом жги сердца людей").
Любой философии прежде, чем говорить как философ, нужен некий набор слов, которые создаются до этой философии. Таким образом, философствование возможно только в литературно развитых языках: этим объясняется тот факт, что в Греции прежде, чем появился Сократ или Гераклит, появился Гомер. Немецкой философии также предшествовала очень длительная языковая практика – правда, связанная в основном с научными языками и теологией.
Во Франции философия Монтеня, Ларошфуко, Дидро, Лабрюйера, Руссо, Вольтера, Монтескьё непосредственно выросла из литературного резонёрствования.
Наконец, в России мы видим, что русские философы (Чаадаев, Соловьёв, Бердяев) возникли целиком из литературы; это были скорее "философствующие литераторы", и именно с их литературной одарённостью и связаны феномены их философствующих учений.
Есть некий миф о том, будто бы философия имеет "свой язык", лежащий вне времени и пространства. Напротив, все философии и всех философов мы тщательно делим по национальному и временному признаку. Это ещё одно свидетельство того, что философия тесно связана с литературными традициями тех стран и народов, в которых она появляется. Лучи небесных истин по-разному преломляются в различных окнах.
Свет существует только тогда, когда есть зеркала, способные его отразить. Света, которого ничто не отражает, не существует. Также не существует "языка философии", оторванного от литературных языков. Философия по определению есть что-то имманентное (любая философия – это "служанка религии" или трансцендентных истин). Она есть проговаривание этих истин, то есть их литературно-языковое преломление.
...Литурное мастерство и процесс мышления – ЭТО ОДНО И ТО ЖЕ.
Не будучи ни "чистым" философом, ни "чистым" литератором, всегда был убеждён в том, что философия и литература неразделимы. Для того, чтобы летать, вам нужны крылья. Для того, чтобы говорить, вам нужны слова. От этого никуда не деться. Философия – это умение мыслить во время письма или разговора. Я думаю, это вообще самое значительное состояние языка, какое только возможно.
В большинстве случаев язык используется как "машина слов", в которой мышление осуществляется как бы за самого человека. Кстати, с этим связано обилие физиологизмов, пословиц, поговорок или фонетических рифмований в русском языке: все они позволяют человеку "говорить, не думая", "казаться мудрым", не затрачивая личных усилий. В самом деле, легче всего повторить уже созданную поговорку, чем сказать собственный афоризм. То же самое имеет место со стихами: зарифмуйте любую глупость и получите стих. Такие "машины языка" существуют в любом языке, но в русском их особенно много.
Литературное творчество, взятое вне философского, так же пусто, как "чистая философия", освобождающая себя от языка, на котором она говорит. Подлинная философия и подлинная литература возможны только вместе. Литература – это тело и жест философии.