Отец Сергий, найдя благо в мирском служении людям, так и не сможет разрешить противоречия между зовом плоти и необходимостью духовного подвига.
"Женщина, наперекор своей природе должна быть одновременно и беременной, и кормилицей, любовницей, должна быть тем, до чего не опускается ни одно животное", – восклицает Поздышев, взывая мужчин к ответственности.
Из сегодняшнего дня видно, если из забот женщины убрать хотя бы что-то одно – беременность, кормление или любовницу, – выходит нечто противоположное тому общественному благу, за которое и ратовал Лев Николаевич.
Иван мысленно предложил жёнам, рожавшим ему детей, на время беременности и кормления прекратить половую близость. Обе они ответили одинаковой улыбкой, сдержанной и завлекающей, как у Моны Лизы, рассекретив её загадочность. У него жёны и были настоящими женщинами!
Настоящей женщиной была и Анна Каренина. Она хоть и выщелкнулась из течения жизни, предвещая распад аристократического лада, но всё делала ради любви. И под поезд бросилась только потому, что не видела больше возможности завоевать его, любимого, навеки приковав к себе. Лев Толстой в предисловии к рассказу Чехова "Душечка" пишет о том, что автор хотел осудить героиню, отсталую с точки зрения женской эмансипации, но, как настоящий художник, невольно её восславил. Толстой также хотел вывести на чистую воду – как делился замыслом с Софьей Андреевной – женщину из аристократического слоя, но падшую. И восславил, влюбил читателя в женщину, любящую до безумия.
Поэт Юрий Кузнецов говорил, что мужчина ходит вокруг вселенной, а женщина – вокруг мужчины. Поэтично! Только всё наоборот, мужчина, может, и рвётся пройтись вокруг вселенной, но ходит вокруг женщины, как телок, пасущейся на привязи в отведённом кругу. Причём, женщина, пока она не получила мужское семя – это одна женщина, женщина родившая – совершенно другой человек.
Мужчина живёт мечтой, выстраивая завтра, никогда не меряясь с настоящим.
Какой удивительной женщиной была Софья Андреевна Толстая! Это же такого мужика удержать! Она уж ему и детей рожала, со счёту собьёшься, и вёрсты рукописей его переписывала, и в пруд бросалась, выбрав, где мельче, но потребовалось, утонула бы, а Лев Толстой остался бы при ней.
"Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему". В годы перестройки Иван не раз говорил, что время изменило эту толстовскую мысль, и теперь каждая несчастливая семья несчастлива одинаково, потому как одинаково задавлена бытом и выживанием. Минули годы, материальный уровень жизни немножко подтянулся, несчастье вновь разветвилось в многообразии. А вот счастье?
Семья Толстого, в понимании Ивана, безусловно, была счастливой семьей. Да, были размолвки с Софьей Андреевной, и ревность, породившая "Крейцерову сонату", и неприятие её высказываний в прессе, и в судьбе губящего в разгуле жизнь Феди Протасова выражена судьба сына, и, наконец, его уход на восемьдесят третьем году жизни из Ясной Поляны. Он уходил от семьи, как бы отслаивающейся от него в жизнь, им отвергнутую; уходил от почитателей, вместо вопросов бытия сующих ему клочки бумаги для росписи; от последователей, знанием точных ответов искоренявших саму мысль; от журналистов, пугавших вспышками фотографических камер; от паломников и чёрт знает кого, когда старику невозможно было по необходимости справить надобность: известная киносъёмка Толстого, когда он идёт в одну сторону, а потом резко возвращается, запечатлела как раз этот казус – классик шёл в уборную, а она была занята! А там, в русских просторах с этим проблем не было. Там текла естественная жизнь, и где-то там, в Оптиной ли пустыни, в бедной ли крестьянской избе, рядом с простой русской бабой – ибо нет ничего на Руси без бабы, – жила, должна была жить истина, правда, подлинность. Он шёл от придуманных человеком институтов власти, перевирающих для своей выгоды даже слово Христа. Он, нарисовавший многообразное бытие в образах художественного мира, уходил в иное бытие реальности.
Была ли ноша тяжелее, чем крест Сына Божьего? Знал ли кто такую муку, как Авраам, своими руками привязывающий любимого сына своего к жертвеннику?
О дереве судят – по плодам его. Рассыпавшееся по свету семя Толстого дало многочисленные добрые всходы, и через тысячелетие, вполне возможно, толстовский мужской Y-хромосом по распространению в мире будет соперничать с племенем чингизитов. При этом потомки – дела многих из них на виду – несут в себе нравственные заповеди великого предка. Жив – дом его. Труды – вечный посев и нескончаемая жатва. Нет иного счастья среди людей.
Толстой, потерявший в полтора года мать, целенаправленно строил счастливую семью. Выбирал жену, присматриваясь, взвешивая, сравнивая. Как Левин в "Анне Карениной", устраивал, расширял хозяйство. И чем больше он любил, вкладывал сил и души в семью, в поместье, тем крепче прирастал ко всему сущему вокруг и оказывался несвободным.
Лев Толстой, рождённый, как Моисей, вести свой народ из рабства в землю обетованную, как царственный Будда, искать путь освобождения от страданий и жизни, достигая блаженной нирваны, и как Христос, странствовать по Иудее, взывая к любви и прощению! Лев Толстой, в котором жил и дикий гордый Хаджи-Мурат, смешной в своих человеческих притязаниях на Божью власть Наполеон, влюбчивая плясунья Наташа, воплотившая себя в материнстве! Божье Творенье отображалось в нём, а он жил в Ясной Поляне, становившейся для него не больше монашеской кельи или камня, на котором три года простоял Серафим Саровский. И как для отшельника камень или родник, к которому тот припадал, сходя с камня, для Толстого делалась Ясная Поляна невыносимо дорогим, привязывающим, приковывающим. С той разницей, что камень – всегда был готов к стопам отшельника, а рождённые дети, они то болели, то капризничали, то вообще выражали расхождение во взглядах, но они были родными, и с этим нельзя было ничего поделать. Тянули к себе посаженные деревья, сады. Стал привычен и необходим голос жены, её отклик на мысль, труд, книгу, её понимание! А она подчас не понимала, ну, не понимала! И в эту связавшую по рукам и ногам жизнь, устав дожидаться, чтобы поговорить, вдруг врывался Сократ и стоял над душой с чашей яда, и Христос скромно заглядывал, муча невозможным для человека всепрощением, и невзрачный, неодолимый в совестливости своей капитан Тушин, вдруг хватанув рюмку, махал рукой, мол, а ну его, давай к орудию, и по французу, по французу! Людская жизнь, всё земное бытие виделись мимолётными и маленькими перед тем вечным, единым, во что рано или поздно уходит человек, и готовить этот уход он обязан ещё здесь, на земле, искореняя зло и заботясь об общем благе. Келья Ясной Поляны сужалась, утягивала, требуя земных хлопот! Но самое страшное, не тогда, когда жена не понимала, и даже совершенно оказывалось неважным, понимает она или нет, – исчезал воздух, когда не было от неё ответа. Час нет, другой, нестерпимо, а к вечеру она вдруг шла с музыкантишком и взмахивала рюшечками на рукавах с такой страстью к жизни, будто и слыхом не слыхивала о Будде!
А уж, каково было ей, жене, матушке, во всём этом, ведь не только работы через край, ведь, чтобы ни случилось с героями произведений, со страной, с неразумным человечеством, во всём виновата она! Не доглядела!
Заточенье счастливой семьи! От несчастья, человек масштаба такой ответственности, как Лев Толстой, никуда бы не ушёл, а уйти он мог только от счастья, ссучивавшего душу до размеров счастливой привязи.