На второй вечер перед уходом из ратуши меня застал слуга бургомистра, который начал говорить нечто весьма путаное и бестолковое. Я так и не понял, то ли бургомистр рекомендовал мне сегодня подольше не возвращаться, то ли возвращаться как можно быстрее. Поскольку я знал, что на меня уже жалуются ратманы, я решил не оттягивать неприятностей и побыстрее покинул присутствие.
У бургомистра я застал некую женщину весьма властного вида, одетую с какой-то демонстративно простенькой роскошью: <<Я здесь лицо, и весьма знатное!>> Бургомистр, вовсю кланяясь госпоже графине, почтительно ей что-то объяснял. Лицо его было весьма напряженное. Я хотел было выйти, но тут властный голос графини вернул меня назад:
-- А, это тот самый русский поэт, о котором мне говорили!
Я сдержанно поклонился.
-- Сразу видно, птица гордая, хоть и не крупная. Посмотрим, какова она будет на вкус. Господин бургомистр, прошу Вас официально передать ему мое приглашение на завтрашний ужин.
Я ощутил, что влип. Что-то подсказало мне, что эта графиня — одна из местных достопримечательностей. Всю ночь я ворочался в холодном поту, вспоминая взгляд графини, от которого можно было бы действительно в камень обратиться. А на улице вдруг я натолкнулся на ватагу мальчишек, вопящую: <<Вот идет великий магистр-трисмегист! Смотри, друг Канта, у тебя сквозь рваные штаны философия видна!>> И так далее. Я шел вместе с бургомистром и расспросил его, в чем дело. Это был магистр Шлюк, школьный учитель в отставке. Он был уволен за то, что полностью забросил дела, занявшись писанием какой-то книги и пожелал взять годичный отпуск. От него потребовали представить доказательства, что книга нужна, и отправили в университет, как говорят в наши времена, за отзывом. Отзыв ему не дали, а когда его уже уволили, он вдруг начал показывать какой-то отзыв от самого Иммануила Канта. Один из ратманов при поездке в Кенигсберг спросил у своих бывших профессоров, давали ли они отзыв на книгу Шлюка. Они вспомнили, что ходил здесь какой-то странный магистр со странной рукописью, но опус не подходил ни под одну из наук, и ему посоветовали оставить это дело. После этого магистра вызвали в ратушу и публично обвинили в обмане. От потрясения он стал почти ненормальным, впал в полную нищету, но книгу свою все дописывает. Домохозяйка не выгоняет его лишь из жалости.
Я почувствовал, что здесь что-то важное для решения моей задачи. Я подошел к Шлюку, вежливо приветствовал его. Он дико посмотрел на меня. Я спросил, не может ли он прийти ко мне в ратушу, он резко ответил, что в ратушу не ходит.
Вечер начинался вроде бы нормально: званый обед, но других гостей не было. Графиню явно интересовало, действительно ли у меня такое перо, что Фридриха с Россией помирило, я, естественно, все полностью отрицал (вот ведь какие, оказывается, слухи ходят в нашем захолустье! Я-то видел, что здесь был целый заговор, в первую очередь против наследника Петра Федоровича, в пользу Екатерины и России, а они думают, что все делается одной бумажкой!)
А затем было нечто ужасное. Меня изнасиловали, и еще заставили написать стишок в альбом этой хищницы. Утром я вышел, полностью понимая чувства женщин после насилия. Навстречу мне попался тот, кого я меньше всего хотел бы сейчас видеть: магистр Шлюк. Неожиданно он приветствовал меня по-русски, правда, с сильнейшим акцентом и довольно архаичном:
-- Здрав будь, господине!
Затем он по-немецки добавил, что и я попался в лапы этой паучихи. Я заметил, что он бледен, и понял, что он либо болен, либо голоден, либо, скорее всего, и то, и другое вместе. Деньги у меня теперь водились, и я ответил:
-- Я чувствую, что и вы побывали в роли высосанной мухи. Пойдемте в трактир, а то мне очень есть хочется. Я вас приглашаю.
Магистр поколебался и принял приглашение. Он удивился, когда вместо выпивки я заказал сытный обед. Но под конец обеда изголодавшийся ученый опьянел от еды. В таком состоянии я смог ему всунуть червонец на погашение долгов хозяйке и на ремонт штанов.
Вечером я сказал бургомистру, что завтра могу на несколько часов отлучиться. Я нашел магистра, вновь его угостил (на этот раз он почти не опьянел), и спросил о графине. Эта, как вежливо говорят, <<экзальтированная особа>> имела любопытный пунктик: она собирала автографы поэтов и ученых и коллекционировала заодно их самих как любовников, занося в свой список. Канта ей заполучить не удалось, но, затащив к себе тогда еще выглядевшего прилично Шлюка, она забрала у него письмо Канта. Шлюк, оглянувшись по сторонам, тихо сказал:
-- Но паучиха промахнулась. Я переписал письмо своей рукой, и автографа ей не досталось.
-- А можете ли вы показать и мне копию письма? Я все же получше паучихи.
-- А зачем? Ведь это все равно подделка, как постановил наш городской совет. А Кант ответил на мое отчаянное письмо маленькой записочкой, в которой написал, что он сделал все, что считал нужным, и просит его больше не беспокоить.
И несчастный магистр хрипло рассмеялся.
-- И тем не менее, лучше будет, если покажете. Кажется мне, что история с письмом часть мелочных и грязных интриг, которые я сейчас распутываю.
-- Ну да, все правильно. Господин бургомистр меня поддерживал, вот ему и показали, что поддерживал сумасшедшего мошенника.
И магистр вновь рассмеялся.
-- Ну, я понимаю, что оригинал письма — самое ценное после Вашей собственной рукописи, что у Вас осталось. Я не могу обращаться к Вам как ученый муж к ученому мужу, но все-таки я был допущен к Канту и он не брезговал вести со мной беседы на научные темы. Я надеюсь, что распознаю стиль великого профессора. Поэтому прошу именно копию.
-- Ну, попытка не пытка, как говорят у вас, — неожиданно вновь по-русски сказал магистр.-- Я через полчаса принесу письмо.
Вскоре я получил замызганные листки бумаги и, когда выдалась свободная минута, начал их читать.
Письмо о книге Шлюка
Вот то, что мне удалось запомнить из письма.
"Ученый собрат! Ваша примечательная и отлично оформленная рукопись <<Филодиания>> — попала в мои руки через посредство профессора Шварца, коему Вы благоразумно оставили ее. За неимением досуга к написанию серьезного отзыва, коий она заслуживает, я пытался в свою очередь передать ее лицам, способным оценить ее достоинства. Но, поскольку тех, кто знает математику, отпугивает филология, а тех, кто знает филологию, отпугивает математика, мне самому пришлось взять на себя труд ответить Вам.
Поскольку дело написания отзыва на такой труд весьма серьезное, оно требует длительного досуга, и посему я откладывал по разным причинам ответ со дня на день; кроме того, мне хотелось кое-что сообщить о том поучительном уроке, который я извлек для себя, чего я коснусь здесь лишь в самых общих чертах.
Последние годы мои усилия направлены к тому, чтобы ограничить спекулятивное знание человека лишь сферой чувственно воспринимаемых предметов; если же спекулятивный разум пытается выйти за пределы этой сферы, то он попадает в пространства вымысла, в которых нет для него ни дна, ни берега, т. е. вообще невозможно никакое познание.
В Вашей рукописи Вы рассмотрели другую сторону этой проблемы: преодоление границ познавательных способностей человека, человеческого разума в его чистой спекуляции, — но только с иной, а именно с филолологической стороны, которая связана с неоднозначностью и неточностью выражения мыслей на наших языках, даже на столь совершенных, как латынь, и вызывает разделение, основанное, как Вы и показываете, на невозможности правильно передать смысл предложения одного языка на другом языке. Более того, Вы не останавливаетесь на этом, и ставите перед собой задачу, которую я считал абсолютно выходящей за рамки человеческих сил: правильно передать не только основной смысл речи, но и все скрытые за ним побочные оттенки, что исключительно важно для понимания притч и произведений изящной словесности. Ваша работа основывается на прочных принципах и столь же нова и глубокомысленна, как и прекрасна и понятна.