Проще с зарифмованными очерками Евгения Евтушенко или Андрея Вознесенского; они вполне подпадают под определение "лёгкой поэзии" (и несут в себе все признаки, сопутствующие "лёгкой поэзии"). Но вот проблема: два поэта – Николай Заболоцкий и Арсений Тарковский. Они достаточно близки друг к другу, но стихи Заболоцкого Кожинову нравятся, а стихи Тарковского – не нравятся (и вдобавок современник Кожинова Тарковский входит в противоположный идейно-политический стан). Кожинов поясняет свою позицию, вскрывая исторические корни поэтики Тарковского, доказывая, что они восходят к советскому неоклассическому ("лефо-акмеистическому") авангарду двадцатых годов. Но как сие обстоятельство может помешать им стать явлением "высокой поэзии"?
…Да, Вадим Кожинов был субъективным критиком. А почему критик не должен быть субъективным? Да, он пытался работать "профессиональным творителем литературных репутаций", литературмейкером (замечу: в позднесоветской трясине проявлять себя на этом поприще было нелегко). Но разве плохо, когда критик открывает для широкой публики новых прекрасных поэтов или выводит на первый план тех, кто доселе пребывал в тени? Пора отбросить советское ханжество. Литература есть поле битвы разнонаправленных проектов. О значении этих проектов следует судить по тому, удаются они или нет (и насколько удаются). Посмотрим, в какой мере Вадиму Кожинову удался его "поэтический проект"...
Он выстроился вокруг двух базовых концептов – концепта "классики" и концепта "деревни", и в соответствии с этими концептами в центре проекта Кожинова оказались два поэта, внешне едва ли не противоположных друг другу, а по сути довольно близких – Владимир Соколов и Николай Рубцов. Соколов в рамках проекта отвечал за "классику". Рубцов – за "деревню".
Горожанин и интеллигент, москвич (волей обстоятельств родившийся вне Москвы), сын инженера и учительницы, племянник известного в своё время писателя Михаила Козырева, Владимир Соколов стал издаваться давно, с начала пятидесятых годов, но долгое время слабо замечался читательской аудиторией, будучи оттеснён на обочину буйной ватагой "эстрадных поэтов". Именно поэзия Владимира Соколова вызвала к жизни броско-шаблонный термин "тихая лирика" (к слову, Кожинов не был его поклонником). Ни Анатолия Жигулина, ни Николая Рубцова, ни Олега Чухонцева – всех тех, кого подвёрстывали под "тихую лирику" – нельзя было с достаточным на то основанием назвать "тихими"; Владимир Соколов подходил под это определение почти идеально. Певец уютных московских двориков, снежной городской зимы, чарующих весенних туманов, вокзалов и глухих паровозных гудков, он мягко сочетал в своих стихах классические (фетовские) традиции и благородно-сдержанную ностальгичность. В творчестве Соколова чётко прослеживалось романсовое начало, что не могло не импонировать Кожинову, заядлому домашнему исполнителю романсов.
Вот мы с тобой и развенчаны.
Время писать о любви...
Русая девочка, женщина,
Плакали те соловьи.
("Венок")
Именно это обстоятельство сделало поэзию Соколова мишенью критики, находившей сладкозвучие такой поэзии несколько чрезмерным и подозревавшим её закруглённый, красиво самодостаточный мир в стилизованности.
...Наверное поэтому, обращаясь к поэзии Владимира Соколова, Кожинов неизменно делает упор на её гражданственности, на нерасторжимом сплаве личного и общественного в этой поэзии. Следует отметить, что превосходный лирик Соколов менее всего был публицистом. Будучи близким другом Вадима Кожинова, он не принял никакого участия в идеологических баталиях перестройки и постперестройки, равно привечался за свои высокие человеческие качества во всех станах и подчёркнуто держал себя вне политики.
В случае с Владимиром Соколовым итог его сотрудничества с Кожиновым оказался прост: критик помог хорошему поэту, привлёк к нему влияние публики (при этом, никак не повлияв на его творчество и почти ничего не получив от него в идеологическом аспекте).
Не так обстояло дело с Николаем Рубцовым...
Иной – суровой и горькой – была его биография, неотделимая от впечатлений, которые Рубцов вынес из детства и ранней юности. Детдомовец, сирота при живом отце, с шестнадцати лет кочегаривший на рыболовецком судне ("Я весь в мазуте, весь в тавоте, зато работаю в тралфлоте"), затем служивший матросом на эсминце, он был долгое время оторван от культуры и истово тянулся к ней. По окончании службы "маленький кочегар" самозабвенно включается в кипучую жизнь богемы Ленинграда. Он посещает высоко котирующееся литературное объединение "Нарвская застава". У него хорошие отношения с Глебом Горбовским, он с ревнивой опаской интересуется фигурой Иосифа Бродского, сначала триумфально гремящего в ленинградских салонах, а затем ссыльного (в архиве Рубцова были обнаружены телефон Бродского и переписанное от руки стихотворение Бродского "Слава"). Более того, Рубцов в этот период жизни причисляет себя к кругу "формалистов"…
Николай Рубцов мог бы бесславно затеряться в лихорадочном богемном житье-бытье; этому весьма способствовали некоторые особенности его натуры, сформированные детдомовским воспитанием. Рубцов был похож на бодлеровского альбатроса: он жил исключительно поэзией и никак не мог приспособиться к быту и реальности. Инфантильный, скрывающий неуверенность в себе за пьяным куражом и нервной заносчивостью, безнадёжно выпадающий из социальных иерархий, одним лишь внешним видом вызывающий мгновенную профессионально-отработанную ненависть у советских чиновников, комендантов общежитий и ресто- ранных метрдотелей, оборванный, постоянно голодающий, он не мог не обойтись без опытного и умного наставника. Которым стал Вадим Кожинов.
Знакомство Рубцова с Кожиновым состоялось в августе 1962 года в Москве (после поступления поэта в Литературный институт им. А.М. Горького). Критик был ошеломлён талантом Рубцова. С этого времени Николай Рубцов становится главной звездой "кожиновской плеяды поэтов".
Личностное влияние Кожинова на Рубцова было взаимным. Пользуясь лексиконом эзотериков, можно сказать, что Кожинов помог осуществить "точку сборки" творчества Рубцова, открыл ему самого себя как поэта. Благодаря Кожинову и его кругу Рубцов осознал, что самое ценное в его стихах – именно то, чего он ранее немного стеснялся: простота, искренность, детская непосредственность, происхождение из русского северного села. После встречи Рубцова с Кожиновым меняется его поэзия: из неё исчезает напускная мужественность, в ней появляется характерный смысложест трепетно-истомного замиранья перед громадой многосложного мира.
Сорву я цветок маттиолы
И вдруг заволнуюсь всерьёз:
И юность, и плач радиолы...
("Тот город зелёный")