Шурыгин — герой походов,
Нефедов — и есть Нефёдов!
Такая моя капелла,
Умельцы и слова и дела,
А я — юбиляр простой,
Не наглый, не молодой,
Но смею считать, что всё же,
Помимо "ДЛ" и книг,
В том славном буфете тоже
Я кое-чего достиг!
Олег Павлов СОВЕТСКИЙ РАССКАЗ
Он вырос без отца, а узнал, где тот есть, когда уже носил чужую фамилию. Встретился с отцом — когда умер отчим, который усыновил и воспитал. Его родной отец пропал без вести в первые месяцы войны, но не воевал; немцы так быстро прошли Украину, что здоровых мужчин не успевали мобилизовать и они оказывались в оккупации. В анкетах да биографии у Петра Настенко и до войны хватало тёмных пятен. Их семью, жившую хутором, что назывался хутором Честных, раскулачили — они работали сами, но и нанимали в помощь батраков. Пётр исхитрился избежать участи родных. Прижился у добрых людей, а после даже поступил на учёбу в сельхозтехникум, скрывая, откуда был родом и своё кулацкое происхождение.
Такой же техникум дал образование в Краснодоне и девушке-казачке из разбитой несчастьем семьи, где отца, кормильца (а он, уральский безлошадный казак, искал счастья на Дону, и, завербовавшись на шахту, скоро выбился в горные мастера), ещё в старом времени, перед самой войной с германцем, завалило и заживо похоронило в забое. Когда погиб в завале горный мастер Чурин, работать на шахту должны были пойти его дети мужского пола, их было двое братьев: Николай — младший, старший — Александр. А две малолетних сестры и родительница жили на их иждивении. Братья рано повзрослели да омужичились. Николай отселился, обзавёлся семьёй и работал на угледобыче без перемен простым забойщиком. Старший брат давно вышел в мастера, но останавливаться на том не хотел, да и не мог. Его замечало начальство, он сам стремление имел начать всерьёз учиться, однако ехать надо было за судьбой своей в Москву, откуда не было б уж возврата назад. Не имея ещё своей семьи, своих детей, судьбу сестёр решал он, Александр. Он не мог оставить их, но и увезти их с собой тоже не было у него возможности. Когда сёстры достигли того возраста, что могли сами пойти учиться, то одну отдал в сельхозтехникум, другую устроил в техникум на телефонистку, а сам уж уехал на обучение в Москву, откуда высылал деньги на жизнь всё ещё своей семье, незамужним сёстрам да матери. Разрешение выйти замуж сестра спрашивала у брата. Потом, когда с ребёнком на руках Нина бежала с Украины, оказалась на Урале, в глубоком тылу — выжила заботами брата, который к тому времени уже был директором в промышленности.
И во время войны, и в мирные годы Нина разыскивала пропавшего мужа, но в конце концов устала ждать. Стала жить семьёй с новым мужчиной. Жила в Москве. Дом на проспекте — ведомственный. В него вселяли от министерства сельского хозяйства: учёных и чиновников, которые чего-то смогли добиться в министерстве более-менее значительного. Второй её муж был профессором, видным специалистом по сельскому хозяйству. Он умер в пятьдесят шестом году, осталась от него, кажется, только эта квартира, да фотографии в альбомах и портрет на стене. Отношения в семье были добротные. Он был для сына своей жены скорей хорошим дядюшкой и другом, чем отцом. Для того чтобы влиять сильней или яркую оставить о себе память, он был слишком мягким, тихим, зависимым человеком: таким, кого б и взяла в мужья сильная властная женщина. Любил поэзию Есенина, привил пасынку любовь к этому поэту и поэзии вообще. Любил рыбачить и умер по дороге на рыбалку: на Тишковское водохранилище поехал за судаком, был за рулём, плохо себя почувствовал, успел съехать на обочину — и отказало сердце. В заглохшей машине на обочине его нашли. Есть ли связь, но именно его жена обожала судака, заливное из него и в сметане. И вообще знала толк в еде и любила поесть вкусно, сытно, откуда взялась и её полнота.
Наверное, тихий скромный профессор сельхознаук, добывая для жены эту вкусную рыбку, всё же приучил её к ней, так что когда его не стало, в её жизни не утихало обожание к судаку. Эту рыбу в другие годы добывал для неё старший брат: заместитель министра, которого в одну из новых эпох сослали на пенсию за то, что был слишком добр к своей родне.
Когда Настенко объявился на свете, то вышло у них, как по молчаливому уговору: у него был интерес оформить с ней развод, так как тоже сожительствовал с женщиной и давно прижил с ней девочку, а у неё — с развода этого получать хоть два годика алименты на сына. Друг дружке, однако, не стали они людьми до конца чужими, потому что ни он, ни она не прожили прошлой своей любви, а будто б со временем неизбежно отвыкли любить. Но время, запуская снова свои ходики, заставило их чувствовать уж если не любовь, то родство. Настенко, как только способен был, заботился о прошлой жене и любовно слал что ни год на зиму посылочки с гречишным своим медком — и топлёным, и в сотах — будто б родной. А она ревновала его всю свою жизнь к новым жёнам, но глядя на них, как глядела б на невесток ревнивая сестра, если их и упрекала, то в бездушии да лени, будто б о том заботясь и к тому ревнуя, чтоб поусердней да подушевней, не жалея себя, жёны эти ему только б и служили. Когда у неё умер муж, Настенко сжалился над ней и наконец позвал неприкаянного молодого человека, сына их общего, пожить на лето к себе, о чём уж она и просила, оказавшись вдовой и теперь-то переживая, чтоб прошлый муж почувствовал свой отцовский долг перед тем молодым человеком. Молодой же человек, обретший утерянного отца, был заворожен встречей с ним и мигом впитал все его замашки да разудалые черты. В нём, в Настенко, было то заразительное неудержимое обаяние, которое бывает у блестящих прожигателей жизни. Этот человек любил в своей жизни только женщин и к тому времени женат был уже в новый раз. Но и куда сильнее, чем женщин, любил он самого себя. Потому заводя их, женщин, он вовсе не обременял себя семьёй, боялся заводить детей и вообще не любил детей, будто один их вид отнимал у него здоровье.
Те, что всё же завелись — и сын, и дочь, — были внешне точным его слепком: скуластые продолговатые лица, тонкие носы с горбинкой, узковатые серые цепкие глаза, с выражением от рождения снисходительным да насмешливым. Внешнее сходство было поразительно, но тем сильней отражало оно равнодушие отца к своему будто б и случайному потомству. Молодой человек, влюбившийся в него со всей сыновней страстью, заразившись его жаждой жизни, должен был испытать только одиночество. Настенко был радушен — ему нечего было жалеть для сына, потому что сыну нечего было взять с него; но оставался равнодушным совершенно уже к его жизни. Он был вольный ветер, отпуская, не глядя, на волю всех из своей души, и родных и чужих, обуреваемый страстью лишь по возлюбленной своей женщине, которая в пору любви этой всегда была для него одна-единственная, будто столб в голой степи, и всё время, что любил, он только и рыскал голодно в той голой безлюдной степи около своей супружницы, подозревая измены да неверность.
За изобретения свои, а изобретал он комбайны для уборки картофеля, он был щедро обласкан советским правительством — был и лауреат, и академик, но тех ласк да щедрот, что отнимали свободу, избегал, сторонился. Он не состоял в партии, но с его славой прожигателя жизни, наверное, даже опасались звать его в партию. На барские замашки тоже закрывали глаза; но и было, вероятно, известно, где надо, что он собственник двух Ленинских премий, а потому позволяли ему барскую жизнь. Этот колхоз был сельхозполигоном академии наук, и там испытывали им же изобретённую технику. В том опытном хозяйстве он завёл себе имение: приглядел местечко в оврагах, окружённое на много километров садами, и со временем исхитрился вывести земли эти из сельхозоборота. Он запрудил один овраг и развёл в нём карпов для рыбалки. Сады цвели и плодоносили нетронутые: там хозяйничали пчёлы с его пасеки. Было у него личных две легковых машины: одна для лазанья по полям, другая для выездов в Киев. Дом на колёсах: дом этот — скорее тоже изобретение, похожее на комбайн — и пасека кочевали по садам, так как на одном месте ему надоедало. Были две квартиры: в Киеве, где он не жил, а проживала последняя его законная жена с дочерью, и в Галивахе — там проходила вторая его жизнь, беспечная и полная страстей.