Только вспомним ружья конвоиров
Да в испуге мать…
Эти годы ждут своих шекспиров, —
Где нам совладать!
В 1962 году это воспринималось как яростная вариация на тему разоблачаемого Гулага. Обещана шекспировская мощь — вот пусть только правда откроется…
Мы еще не так-то много знаем —
Только счет до ста.
Мы еще почти не открываем
Робкие уста.
Ну, а если все-таки откроем
И начнем рассказ, —
Никакою славою не смоем
Этих пятен с нас!
"Шестидесятники" могли бы смело писать эти строки на своих знаменах. Если бы не вслушивались в обертона. Если же вслушивались… ну, хотя бы в тряпкинские "Стансы", в том же 1962 году появившиеся:
И где он — тот, чей край шинели
Мы целовали, преклонясь?
Пошла в назём кремлевским елям
Его развенчанная власть.
Что мог бы он теперь ответить?
Как посмотрел бы нам в глаза?
Или опять мы — только дети,
Не раскусившие аза?
Кто кому смотрит в глаза? Кто перед кем должен каяться? Сталин перед нами или мы перед Сталиным? И кто выдумал ту славу, которую мы ему кадили?
Пускай мы пели и кадили
И так мечтали жизнь прожить.
Но вы-то как — что нас учили
И петь, и славить, и кадить?
Мы не обидим вас упреком,
И так вам солоно пока:
Ученики от тех уроков
Едва созрели к сорока.
Ну, именно! "К сорока" в 1962 году подошло как раз тем детям, кто мог считать себя ровесниками Державы, как раз тем мальчикам, что пошли в огонь, ее спасая. Поколение смертников. Что делать — им, мальчикам, если их учителям нечего больше сказать?
Мы только будем чуть добрее
И дальновидней, может быть,
Чтобы под своды Мавзолея
Гробов обидных не вносить.
Чтоб стало загодя понятно —
Кому, за что, какая часть, —
И не вытаскивать обратно,
И людям в притчу не попасть…
А ведь стих уже не летит, стих юлит. Притча — не плач. Грусть от недоразумения — не рана души… Пройдет!
Но все проходит. И над Русью
За светом новый вспыхнет свет…
И только вот — морщи
нка грусти
От злого хмеля стольких лет!
Морщинка разгладится, но не так скоро. Через три десятка лет. Тогда Тряпкин еще раз вспомнит вождя:
И старый вождь, и наша муза —
Святынь своих не истребим,
И герб Советского Союза
Мы с новой страстью утвердим…
Ликуйте, звери, пойте люди!
Услышьте, пахарь и матрос:
Какую мощь из нашей груди
Исторг поруганный Христос!
Отношение к Сталину пришлось выяснять всем советским поколениям. У тех, кто успел полюбить его, это оборачивалось горьким похмельем: у Симонова, у Твардовского… Младшим братьям, мальчикам, перешла в наследство "притча", Борис Слуцкий ею душу вымотал себе и читателям. "И дал ему стол и угол".
Но так блаженно примирить Сталина со Христом… то есть коммуниста, под чьим водительством были сметены храмы в эпоху Великого Перелома, дорубаны иконы, еще уцелевшие от безумств 20-х годов… Только Тряпкин решился на это — так безнадежно, так горько, так сладко, только у него хватило души вознести неразрешимость в такую высь, где все разрешилось как бы само собой…
Надо почувствовать ту ойкумену, в которой это стало возможно.
Ойкумена — словцо греческое, но насквозь русскую лирику Тряпкина оно не минуло, потому что из эпохи Мировой Революции, Тряпкин, как и все его поколение, вынес планетарный угол зрения, космическую ширь, земшарную оглядку. Это у всех.
Следующий вопрос: у кого и чем это оборачивается?
У Тряпкина в стихотворении 1946 года, как и полагается по советской схеме, "лежит со всех сторон… громкий мир". Три с лишним десятилетия спустя этот мир воспринимается уже как "греза", несущаяся "по звездной какой-то спирали". Можно почувствовать, что предложенный эпохой земшарный охват изначально не совпадет у Тряпкина с официально принятым. Не совпадает по содержанию. Но совпадает по объему. Лирическому герою надо, чтобы что-то "охватило" его.
И охватило. Не краснозвездными рукотворными крыльями оказалось сшито мировое пространство, а полетом живой чуткой птицы.
"Летела гагара, летела гагара на вешней заре. Летела гагара с морского утеса над тундрой сырой. А там на болотах, а там на болотах брусника цвела. А там на болотах дымились туманы, олени паслись…"