Женщины снимают напряжение между вооруженными мужчинами. Когда наша толпа, галдя и шумя, бросилась на троих карабинери, стоящих возле их катера, причаленного у нашего катера, они сразу были деморализованы. Наши женщины на нескольких языках поздравляли, перебивая друг друга: "Синьори карабинери, с Мэрри-Кристмас", — и хватали их за руки. Сандра пробилась к старшему (у него был такой "старший" вид и больше всего пуговиц, лычек и полосок среди знаков отличия) и спросила: "В чем дело, в чем провинилась наша толпа американцев и французов, приехавших на праздник в Венецию?" Несколько ошалевший старший карабинери сказал то же, что уже сообщила нам Сандра, что нельзя, мрамор разрушится, нельзя моторами, только грузовые баржи и вапорино, а еще вапоретто, мотоскафи. Сандра сообщила, что мы не знали этого, что в Торчелло, откуда мы появились, ходят свободно даже двухпалубные мотонаве, и там мы арендовали наш кораблик — правда милый, синьор, настоящий морской трудящийся катерок?!

"То в Торчелло, — возразил старший

карабинери важно. — В Торчелло ничего такого, хрупкого искусства нет, а здесь — Венеция, сокровища искусства, ЮНЕСКО, мировое значение". Мы с Сандрой дружно сказали, что мы understand, understand, мы не знали, нас не предупреждали. "Куанта коста, синьор? — спросила Сандра. — Сколько? Штраф — мы готовы". Карабинери посмотрели друг на друга. Сандра полезла в сумочку. Я вынул франки. Мы сунули все это старшему карабинери. Его руки инстинктивно сжали деньги. И не разжались. "Мы уезжаем, уезжаем, — заверила Сандра. — Вот, смотрите!" — и она прыгнула на палубу нашего катера. За нею еще несколько девушек и все "тигры". Зорич и я стали прощаться с остающимися. Карабинери прыгнули на свой катер, помахав нам оттуда рукой, удалились по черной воде.

Девушки поднялись с катера на набережную и махали нам оттуда руками. Я даже не знаю, кем они нас считали в этот момент. Ну уж точно не сербскими офицерами, явившимися в самовольную отлучку с войны. Приятными, веселыми. Только глубокой ночью выяснилось, что Сандра не сошла на берег, а осталась с нами. Потом она работала в военном госпитале в городке Обровац, естественно, анестезиологом.

Это добрая история, но конец у нее (точнее, это произошло уже за временными рамками этой истории) все равно мрачный. Потому что в 1995 году хорватские войска уничтожили Сербскую Республику Книнская Краiна. Мне неизвестно, что сталось с моими товарищами "тиграми", Момой Краiшником, наконец, с безрассудной американкой Сандрой. Знаю, что она была из города Сан-Диего в Калифорнии. Небольшого роста, худенькая, темные волосы, лет 25 или 30.

Владимир Личутин СТЕНА. глава из очерка " Путешествие в Париж"

Газета День Литературы  # 114 (2006 2) TAGb2_jpg736417

Мне не забыть стену нашей боковушки — угловой комнаты в бабушкином доме, отделявшую от хозяйской половины…

Сам пятистенок стоял в верхнем конце города Мезени, в Окладниковой слободе, на замежке родного, свойского мезенского болота, незаметно переходящего в Малоземельскую тундру, а та перетекала, уже за Печорою, в Большеземельскую тундру, которая сливалась с полуостровом Ямалом, где в древности стояла на семи ветрах Золотая Баба-Иомала-Великая Роженица — Мать-сыра земля — и кочевали безголовые люди. Где-то не так уж и далеко (по северным меркам) от нашей избы по Ижме-реке хозяиновал в те годы злой колдун Яг-Морт, наверное, супруг известной злыдни Бабы Яги, он же насыльщик смерти, похищавший самых красивых девушек из чудских весей, пока-то храбрые юноши не забили осиновый кол в его грудь. В ту сторону в устье Оби за рухлядью в златокипящую Мангазею в прежние годы ходили мезенские мужики на утлых кочах, где вперевалку-вперетаску, где и водою средь льдов, терпя многую нужу и стужу, но интереса в тех смертельных наживах не теряя, почитай, лет двести. Господи-и-и, как давно это было! Но и будто вчера. Так странно, расплывчиво, свиваясь в спирали, ведет себя время. Все минуло, будто навсегда, но и все незабытно, всплывает однажды из омута, и сквозь верхние пласты солнечной воды, как в волшебном зеркальце, мы видим картины давней жизни, какой-то уж слишком праздничной, чарующей, словно бы лишенной житейской надсады и бесконечной драмы, вековечной борьбы за хлеб наш насущный. Это поднялась в верхние слои Живая Вода, Вода-Дух, Вода-Дуна, Вода-Богиня-Мать — Плодильница-Роженица, которую зачерпывали каповым ковшом наши дальние предки…

Зимою заснеженное болото напоминает бесконечное застывшее море: голубые переливчатые заструги до горизонта походят на уснувшие волны, под весну сахаристые, осыпанные звездной пылью, ослепительно сверкающие до рези в глазах, и только вдали едва мерещит полузасыпанный березовый кустарник-ера, куда мужики-охотники бродят по силья за белой тундровой куропаткой. Болото начинается прямо за бабушкиными окнами хозяйской половины, выходящими на южную сторону, и уже этими окнами та часть пятистенка отличается от нашей комнатушки; оттуда виден простор во все стороны света, в их комнаты уже с марта-протальника светит солнце, там живут дедушка — почтовый служащий, бабушка-почтарка и их младший сын, вернувшийся с войны с обмороженными ногами. Это совсем другой мир; там часто навещают гости, по субботам пекут пироги, и по всему жилью разносится такой густой живительный запах стряпни, который, кажется, поднимет и мертвого. Там в горнице растут под самый потолок фикусы с глянцевыми сине-зелеными листьями и чайные розы в кадцах, там пахнет кофием, который бабушка заваривает в самоваре, ванилью и корицей под праздники, когда полуслепая хозяйка стряпает торты и жарит в сковороде слоенки. В ту половину порою приходят важные женщины со строгими лицами, в салопах и темных повойниках, мужики в камашах и с папиросками, там звенят стаканы с брагою, вопятся протяжные старинные бесконечные песни.

…Но однажды бабушка совсем ослепла, дверь из нашей боковушки заколотили с той стороны, потом оклеили газетами, задвинули комодом, и уже ничто не стало напоминать прежней жизни; родственные чувства стали приутихать, пока совсем не завяли. С годами мы вроде бы и забыли, что когда-то в этой стене была дверь к бабе Нине. Теперь мы с невольной детской завистью прислушивались к победному гуду гармоники за стенкой, глухому гуденью голосов, принюхивались к душистым запахам пироженых и слоенок, ватрушек и кренделей, удивительным образом находившим невидимые проточины и норки, чтобы дразняще пробраться к нам. Победительный запах печеного-вареного никогда не обособляется в своем куту, но обязательно полоняет весь дом до самых глухих потаек и вырывается на улицу, чтобы и соседи, поведя носом, знали, что здесь заведена стряпня. А детское воображение тем временем рисовало самые восхитительные картины, которых не случается в обычной затрапезной жизни.

…Наши же три окна выходили на проезжую улицу, по зимам переметенную сугробами, а по веснам залитую жидкой грязью, по которой плелись в верховья Мезени унылые обозы с кладью, закуржавленные лошаденки с навозом, бабы верховские из ближних деревень с котомками за плечами, наглухо увязанные в серые шали… Только нос пипочкой наружу, да струя густого пара изо рта. Были в шмуточном магазине, закупили кой-чего, а теперь торопятся жонки, чтобы попасть домой засветло. Никуда бабенки не приворачивают, чаев по гостям не распивают, вестей не разносят. Да и чем в сиротской семье разживиться можно? Картохой, разве…

У нас обычно пахло вареной картошкой в мундире, иногда блинами, заведенными на воде, иль печеной кислой камбалкой печерского засола, а дух-то от нее злой, ествяный, захватишь рыбки из ладки щепотку, а полный рот нажуешь; но что-то похожее на праздник, случалось и у нас, когда приезжала летами сестра с учебы из таинственного города Архангельска, иль навещал из деревни Жердь дедушко Семен с прокуренными до рыжины, навостренными усами, и тогда печальное материно лицо оживлялось, в нем появлялось что-то девичье, особенно когда с дочерью они собирались в кино, наводили на себя марафету, завивали волосы на раскаленный гвоздь, и тогда даже запах паленой шерсти мне казался особенным и вкусным. Мы всегда чего-то ждали; то весны, с приходом которой наконец-то кончится обжорная зима, этот сплошной перевод дров, и не надо будет тащиться с санками в калтусину за обледенелым крючковатым ольховником и ивняком, то благословенного лета, жарких июльских дней, когда можно скинуть с плеч одежонку и кинуться к реке, то осени, когда обкожурится картошка и поспеет лешева еда — гриб да ягода; ждали, что вот карточки скоро отменят и хлеба наедимся досыта, потом ждали снижения цен, ждали весточки ниоткуда, с той стороны, где затерялся в войну отец. Была не жизнь, а сплошное ожидание.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: