Я вспоминала, вспоминала, а между тем небо, сбросив черный бархат ночного наряда, покрывалось нежно-голубым пушком юного утра. Впереди — новый день. Такой же мучительно длинный, как предыдущие. До приказа оставалось шестьдесят два дня, а до самого дембеля — неизвестно сколько. Но мы уже готовились к встрече Сереги: запасали консервы, копченые колбасы и конфеты, примерялись к современной мужской моде. И так день за днем таяли непомерно длинные месяцы, превращаясь в крестики на глянцевом календарике. Уже вернулись из армии все ребята, призванные на службу два года назад. Мы втроем отметили двадцатилетие Сереги, грустно чокнувшись фужерами с шампанским. Ждать становилось все труднее и труднее.
Соседские мальчишки уже привыкли к нашим просьбам сгонять на велосипеде к последнему автобусу и каждый раз возвращались ни с чем. Наступило восемнадцатое июня — тот день, когда два года назад в нашем доме шумели проводы. Наверное, это был предел. Я чувствовала, как заполняет грудь гнетущее отчаяние, как становятся непосильными и бесцельными все движения — ужасное состояние, когда кажется, что вот-вот сломается внутри что-то жизненно важное. И помочь уже ничто будет не в силах. Мама, устав от пытки бесплодным ожиданием, ушла на огород, не дождавшись последнего автобуса. Я решила последовать ее примеру, выбрав местом забвения дискотеку. Чтобы собраться туда, нужно не меньше получаса. Расположившись в кресле, я начала усердно пилить ногти, стараясь не глядеть на часы, но мысли неустанно возвращались к одному: а вдруг сегодня, сейчас, ведь должно же когда-нибудь это случиться. Но пронзительные трели, словно пустившиеся наперегонки друг с другом, все равно застали меня врасплох. Я впервые почувствовала, как это бывает, когда ноги подкашиваются от радости. Я даже не дала Сереге шагнуть за порог. Обхватив руками крепкие плечи, вглядывалась в осунувшееся, до черноты загоревшее лицо. Серега прижимал меня к груди, говорил что-то ласковое, но я не слышала, почти ничего не слышала, эгоистично упиваясь своей радостью. А потом помчалась за мамой на огород. Так, как, наверное, никогда еще в своей жизни не бегала, под конец задохнувшись от боли в горле.
Из этого непонятного мне мира Серега вернулся совсем другим человеком. Иногда он становился мрачным и даже злым. Мог сказать что-то резкое и бросить с размаху на пол магнитофон. Мог, неожиданно встав, уйти из дома и долго не возвращаться. Лишь потом я узнала, что так он пытался скрыть от нас сильные боли в желудке.
"Ну вот, Аленка, и ты уже стала взрослой", — в голосе брата звучала все та же грусть. А я торопилась на выпускной вечер, и сердце в сладком волнении то и дело екало в груди, предвкушая предстоящее торжество. Но с большей радостью я осталась бы дома. Я все еще не могла привыкнуть к тому, что Серега вернулся, и машинально спешила прибавить громкость, когда по телевизору начинались новости. Все еще, проснувшись ночью, я чувствовала, как тяжелой волной наплывает на тело всепоглощающий страх, страх потерять его, своего Серегу.
У входа в актовый зал, где заботливые руки взрослых накрыли для нас столы, разноцветные воздушные шары смешили нарисованными на них забавными рожицами. Все в этот вечер казалось необычным: нарядная, позабывшая о строгости школа, по-домашнему родные учителя, взволнованные, немного потерянные родители, преобразившиеся одноклассницы и непривычно чинные одноклассники, облаченные в солидные взрослые костюмы. Мне стало вдруг хорошо и уютно, и даже не верилось, что в этот миг где-то может рождаться зло. Школьный вальс кружил по залу танцующие пары, в тонких стеклянных стаканах весело шумело шампанское, подбрасывая вверх колючие пузырьки.
Вернувшись домой, я долго сидела у постели брата, гладила его густые жесткие волосы и гадала, что сейчас видит Серега в самом сладком сне, посещающем нас ранним утром.
Через неделю мы с Серегой отправились в Химки на поиски института культуры, а вернее, библиотечного факультета, который, по нашим предположениям, там должен был быть. Стать библиотекарем я мечтала с детства, тогда мне почему-то казалось, что все работники библиотек только и делают, что целыми днями читают книги. А лучшего занятия для себя я и не представляла.
Внушительных размеров здание института культуры и большое количество народа, толпящегося на крыльце, вселили в меня тот противный липкий страх, который бывает перед экзаменами. Я готова была развернуться и уехать обратно, но стыдно было перед братом показаться такой трусихой. Я покорно шагала вслед за ним, мысленно проклиная тех, кто придумал эти самые институты.
Профессия библиотекаря, видимо, не слишком пользовалась спросом. Очутившись за белой крашеной дверью с надписью "Библиотечный факультет", мы увидели только сидящую за столом гладко причесанную девушку в легкой малиновой кофточке.
— Можно было бы узнать об условиях приема на библиотечный факультет?
— Вы хотите поступать к нам? — спросила девушка, уставившись на Серегу округлившимися глазами, и, помолчав, добавила недоверчиво. — Ну смотрите.
Тут я уже просто не смогла удержаться, прыснув в кулак. Серега строго погрозил мне пальцем, но тут же, так и не сумев принять серьезный вид, рассмеялся сам. А через секунду мы хохотали уже втроем, так весело и заразительно, будто ничего смешнее с нами еще не происходило.
Я не знала, сбудется ли моя мечта: поступлю я в институт культуры и стану ли когда-нибудь библиотекарем. Мне было все равно. В этот миг я поняла главное — мой брат наконец-то вернулся, насовсем, навсегда. Он смеялся так же, как когда-то до армии, по-мальчишески беззаботно, чуть откинув голову назад. Теперь все у нас должно было быть хорошо.
Истра
"ДЕНЬ ЛИТЕРАТУРЫ" — ЗА И ПРОТИВ (Обсуждение газеты в Центральном доме литераторов 18 февраля 2002 года. Окончание. Начало в № 3)
18 февраля в малом зале ЦДЛ состоялось активное обсуждение газеты "День литературы". Народу набилось столько, что подумывали даже о переходе в большой зал. Споров было не меньше. Жаль, не пришли многие либеральные критики, заранее давшие свое согласие. Или массовая болезнь приключилась, или некий бойкот по приказу начальства. Как правильно заметил Юрий Поляков, первыми всегда навстречу идут консервативные русские силы, а вот либералы кичатся большевистской непримиримостью. Ну да Бог с ними. Нам интереснее разобраться, что происходит в самой русской литературе. Куда она движется и движемся ли мы вместе с ней? Объем полосы заставляет сдерживать эмоции. Вечер открыл Вадим Дементьев, глава критического бюро московских писателей. Затем выступали В.Бондаренко, А.Проханов, Ю.Поляков, Н.Дорошенко, Л.Аннинский, А.Вознесенский, П.Горелов, М.Лобанов, В.Баранов, В.Личутин, С.Шаргунов, С.Казначеев, К.Кокшенева, А.Витухновская, С.Куняев, П.Калитин, С.Сибирцев, В.Широков.
Павел ГОРЕЛОВ. По поводу Вадима Валерьяновича Кожинова поспорю с Лобановым. Действительно, Михаилу Петровичу не видно, есть ли у него что-нибудь общее с Андреем Битовым. Но я помню, на панихиде — я очень точно процитирую Петра Васильевича Палиевского — он сказал замечательно, как-то так бесслезно, очень трезво: "Вадим — это связь". Да, может быть, Битов тоже не видит ничего общего у себя с Михаилом Петровичем, как и Михаил Петрович с Битовым, но Кожинов видел. Он был живым воплощением этой связи всей русской литературы, в нем было то общее, что позволяло видеть и там и там свою правду. Есть маленькая деталь, которую хотелось бы у Володи отметить, такая резкая, она никуда от него не уйдет. Мне вспоминается замечательная цитата из Победоносцева. Когда ему сказали: "Константин Петрович, ну так же нельзя, это же вызовет отрицательную реакцию общественного мнения", он остановился и не то чтобы плюнул, а как бы выпустил слюну, растер ее молча, и, ни слова не говоря, двинулся дальше. Вот эта безоглядность на некое общественное мнение существовала у Бондаренко всегда, существует и в его газете "День литературы", но с сохранением того, что я говорил в первом своем утверждении о связи всей литературы. Связь ему тоже всегда хотелось сохранить. Аннинский не надеется на отклик реальности. А что его ждать? Он уже есть… Есть на телевидении такое понятие: рейтинг. Вообще, странное словечко такое, но поскольку мне практически приходится с ним сталкиваться, то я пытался для себя определить, что это такое. Совести мало, талантов мало, ума мало. А рейтинг есть. Принципиально нельзя ориентироваться на совесть, на ум, на образование, вы не получите рейтинга. Но первичные половые признаки есть у всех тотально, грехи тоже — используй это в телепередачах, и рейтинг обеспечен. Я бы сказал так: катастрофически обеспечен. Так вот, рейтинг, применительно к теме нашего сегодняшнего разговора, есть крепко созданный механизм замены нравственных и духовных ценностей у народа, чему мы все с вами свидетели. Я не буду много говорить, остановлюсь на маленьком примере из истории космонавтики. Первым неприятные ощущения от невесомости ощутил Герман Титов. Его жутко мутило. И он стал перед выбором: докладывать Государственной комиссии о том, что он испытывал, или не докладывать. Собрался отряд космонавтов, посовещались, дело-то серьезное, и решили, что докладывать надо. И Герман всю правду на заседании космической комиссии и выложил. Народ сидел хмурый, и только один там был молодой, Северин, он задал один вопрос, практический, очень важный: "Скажите, Герман, мочиться было трудно?" Титов задумался — вопрос серьезный и дело серьезное — и говорит: "Знаете, Гай Ильич, на земле вообще было трудно, но там, в состоянии невесомости, сам вверх". Здесь вскакивает академик Пилюгин и говорит: "Подождите, подождите, как это: сам вверх?" Маленький зальчик грохнул. Можно, конечно, из истории космонавтики взять этот эпизод в шоу "За стеклом" и обеспечить себе рейтинг. Можно вспомнить, что Гай Ильич Северин, трижды Герой Социалистического Труда, сейчас обладает огромным потенциалом того "ноу-хау", который не имеет ни Запад, на Америка, именно потому, что из этого эпизода сделал серьезный научный вывод. Все зависит от систем нашего выбора. Вот здесь говорили, что Владимиру Григорьевичу надо повернуться лицом к современности. Я вспоминаю дискуссию "Классика и мы", свидетели которой сегодня еще живы. Лев Аннинский, наверное, хорошо помнит дискуссию, когда Петр Васильевич Палиевский процитировал "До третьих петухов". Там был замечательный эпизод, когда черти выгнали из монастыря монахов. Выходит изящный черт и, обращаясь к монахам, которые сидят там по костеркам и тупеют: "Мужики, есть халтура. Там у вас где-то картины висят, их надо переписать". — "Какие картины? Это иконы наши". — "Ну, да неважно". — "А кого вместо них?" — "Нас." Мы в процессе активной переписки своих собственных ценностей. Мы как бы оправдываемся, что если мы занимаемся духовными ценностями, пусть нас читает хотя бы маленькая горсточка. Мы как-то без боя отдали то количество, которое я сегодня до сегодняшнего момента как-то хаял. Но что значит количество? Да, в каждом их нас есть что-то от быдла, от толпы. Но есть и образ Божий. И нельзя терять наш литературный рейтинг только потому, что там какая-то толпа, которая не понимает наши художественные ценности, они обязаны и должны их понимать. Иначе мы потеряем не количество, а то, за что мы боремся, мы потеряем народ. Игорь Петрович Золотусский, один из любимых моих критиков, да простит мне Владимир Григорьевич, как-то припомнил в своей последней книге замечательную статью в "Вашингтон пост". Два автора предложили конкретный практический проект по выселению населения России. Они посчитали, что 100 тысяч долларов будет достаточно русскому человеку для того, чтобы покинуть территорию своей страны. Дальше пошла простая арифметика. Надо перемножить количество населения нашей страны на 100 тысяч долларов. Получается вовсе не астрономическая цифра. Скинувшись, те, кто хочет колонизировать нашу территорию, последовательными траншами могут платить нам эти деньги, чтобы мы покинули Россию, которую будут занимать цивилизованные народы, правильно и с пользой ее колонизируя. Такие статьи пишут не сошедшие с ума люди, такие статьи случайно не появляются. Дело не в том, что такой проект действует, а в том, что в области духа сдаваться — значит, идти навстречу этому проекту.