Псевдомир: это как если бы вместо человека, да и любой прочей твари — земной, воздушной и водной, про саламандр уж и не говорю, — вселенная была населена экспонатами космической кунсткамеры: зародыши в банках, скользкие головастики, мумии еще почти не оперенных воробьишек, выпавших из гнезда на асфальт, и тому подобные недоделки, наброски, выкидыши, эскизы, ни в какой рост и созревание не годные.

Совсем иное дело — намеренная незавершенность китайских и японских работ: их довоплощают, доращивают глаз, сердце и воображение зрителя, давая им столько воздуха, крови и всяческих флюидов, сколько им обоим — созерцаемому и созерцателю — потребно. И каждый из смотрящих делает это на свой вкус и лад, продолжая труд каллиграфа и живописца, соучаствуя в нем: из одной вещи, из одного яйца вылупливается, по китайской формуле, "десять тысяч существ", целый курятник райских птиц.

Евгений Замятин пишет об этом так: "…читатель и зритель сумеет договорить картину, дорисовать слова — и им самим договоренное, дорисованное — будет врезано в него неизмеримо прочнее, врастет в него органически. Здесь — путь к совместному творчеству художника и читателя или зрителя".

А самодовлеющая заготовка — просто-напросто плод художественного аборта (хотя он по сути антихудожествен). Те плаценты на помойке возле роддома в Матвеевском, где их — как я сам видел — расклевывает неопрятное воронье, хрипло при этом галдящее, обсуждающее вкусовые качества этой побочной послеродовой продукции. Такое же воронье — образованные ценительницы и толковательницы художественных прожектов, выставочных эмбрионов, недоскребанные молодые искусствоведы, когда-то щеголявшие в долгополых польтах и мохнатых шапках, а теперь летом и зимой простоволосые, с тайваньскими рюкзачками за спиной, такие же полоумные, бесплодные и полубесплодные, как и предметы их восторгов.

Еще одна противоположность самодовлеющей, самодовольной и пустопорожней заготовке — преисполненная плоти и смысла японская дендрологическая мистика — уэки, разведение карликовых деревьев. Ведь дело не в размере произведения (шитый подзор из какой-нибудь деревни Козикино равен подзору из Байе, всемирно известной историко-художественной святыне) и не в его формальной законченности или завершенности, а в том, насколько глубоким было дыхание художника, передавшееся художеству. Сосну — уэки растят всю жизнь, она все равно не должна вымахать выше, чем лопух-репейник за одно лето. Каллиграфическую надпись на свитке чертят полудюжиной ударов кисти, она все равно глубже, выше, живее и многозначительнее, чем, скажем, худосочное "Явление Христа народу". Значит, и не во времени дело. "Великое в малом" — известная и на Западе, и на Востоке мистическая формула, приоткрывающая тайну живоносного зародыша. Эмбрион в формалине — и чуть живой кустик мха в какой-нибудь щели между кирпичами.

Кстати, вот он, русско-советско-трагический аналог искусства уэки: березки и клены, чудом прижившиеся на обезглавленных туловах оскверненных церквей. Там вместо художника — природа, политика и, разумеется, Господь Бог, Его дыхание из руин храма. Такие деревца за десятилетия вырастают не выше только что помянутого лопуха: ни земли у них, ни ухода, и скудное небесное питье — а сколько силы в этих искореженных, змеевидных стволах, в редкой листве! Как раздвигают, растворяют они кирпич и камень, претворяют их в собственную древесную плоть и зеленую кровь! Нет, это почище любого уэки.

Начал нидом, закончил драпой: росток текста сам собой прянул из мертвенной трухи и щебенки в небо неподдельного искусства, равнозначного самой жизни.

НАВИЙ ЗАВЕТ

1

Сердце всех существ — смерть,

Бог, что гложет левый бок.

Буравом все верть да верть,

Брызжет кровь и ров глубок.

Хрип и колотье в боку,

Жвалы смерти крошат плоть.

Только смерть бессмертна:

кудесница, я твой ломоть.

2

Света не видать во рву,

Смерть — не свет, а Бог свят.

Отживу — и свод прорву,

Коим перекрыт ад.

Станет едоком снедь,

Прянет мотыльком ввысь.

Где твое сверло, смерть,

Где твое жерло, жизнь?

Я и есмь смерть — Бог,

Навий дан навек завет:

Кубок, кровяной клубок,

Сам себя пожравший свет.

июль-октябрь 97

ДРЕВНИЙ ГРИБ

Чего скрывать? С годами все сильнее

Завидую снесенным на погост,

Которые уже сразили Змея

И перешли через Калинов мост.

Они уже отмучились, отпели,

Им не страшна тюрьма или сума,

А я все медлю в очерствевшем теле

И даже не спешу сходить с ума.

А я средь молодых и бесноватых —

Таких мадьярский яростный лубок

Изображал ордой в турецких латах

Иль гадинами, свитыми в клубок, —

Досрочно упеченный в пресный ад их,

Еще брожу как дрожжевой грибок.

Как древний гриб, как мухомор священный,

Которым окрыляется шаман,

Чтоб воспарить в простор иной вселенной,

Всосав его божественный дурман,

Еще торчу, о бесы, перед вами —

Такой, как есть, — смешон, придурковат,

Зато не тронут адскими червями,

Которым страшен мой священный яд.

ОТШЕЛЬНИКИ

Ох, нелегко жилось анахоретам!

В пустыне, у подножья их столпа,

И знойною зимой, и лютым летом

Всегда толклась просителей толпа.

То явится из Яффы вилик хворый,

То лев, то бес, то чванный архирей,

То баба из Багдада, у которой

Внезапно начался падеж курей.

Ух, сколько дел! Из вспухшей лапы львиной

Занозу вынуть, лишний гонор сбить

С епископа, унять падеж куриный,

Хворь извести, хвост бесу накрутить.

И лишь когда зальет пустыню мраком


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: