Потеряв всякую надежду на избавление, Федор решил смириться, покаяться перед смертью в грехах. Однако, несмотря на усилия, ему не удавалось сосредоточиться. В самые проникновенные мгновения, когда страстной молитвой удавалось вызвать в мутнеющем воображении призрак ангела, — откуда-то, из глубины души, настойчиво поднимался образ чернокудрой маленькой женщины. Она неслышно усаживалась у ног Федора, и ангел темнел, исчезал. «Янина, — шептал Федор, — откликнись, горлица моя сизокрылая!..»
Отчаянный писк мышей возвращал Ртищева к действительности… Одолеваемый призраками и измученный непосильный борьбой с ними, он наконец забылся в полубреду.
Вдруг он в ужасе вскрикнул и отполз в угол: на него, раскачиваясь и пригибаясь к земле, двигалась какая-то тень.
— Тут, господарь?
— Митрий?
— Я самый.
Узнав пономаря, постельничий бухнулся перед ним на колени.
— Не губи! В той соли нету моей вины!
Пономарь отпрянул в сторону и приподняв половицы, шепнул дьячку:
— Ополоумел постельничий, меня испужался. Ходи сюда.
Дьячок подобрал подрясничек, спрыгнул в подполье и одной рукою сгреб Федора. «Родовитых кровей человек, а весом с кутенка», — с удивлением подумал он, вместе с ношей своей поднимаясь наверх, в церковь.
— Разрази меня огнь пророка Ильи, ежели сам государь не посетит храма сего и не содеет придела каменного в памятку нынешнего моего избавления! — клятвенно воскликнул Ртищев, убедившись, что опасность миновала и, порывшись в карманах, подал дьячку горсточку серебра.
Вышли на паперть. Дьячок скосил глаза в сторону избы Григория.
— А коли к слову придется, обскажи государю, дескать, речет дьячок: в избе гончара-де смутьян пребывает, Корепин Савинка.
И он рассказал все, что слышал от людей про Савинку.
Отоспавшись в избе пономаря, Ртищев укатил в построенный им на собственные деньги Андреевский монастырь.
На монастырском дворе постельничего встретил ученый монах Дамаскин Птицкий.
— Возрадуйся, раб Божий Феодор, яко удостоишься ныне зреть мужа премудрого, — сообщил он, благословляя гостя. — Гостюет у нас преосвященный Никон, митрополит Новогородский.
Ртищева проводили в особый покой, предназначенный исключительно для бесед и прохождения «ученой премудрости». Там собрались уже все тридцать монахов, выписанных государем из Киево-Печерской лавры и иных украинских монастырей. В красном углу, за отдельным столом, сидел Никон.
Федор сложил пригоршней ладони и подошел под благословение к митрополиту.
— Основатель смиренной обители сей, — доложил Епифаний Славинецкий.
Ленивым броском Никон перекрестил воздух и ткнул волосатую руку в губы постельничего.
— Давненько не зрел я тебя, Федор Михайлович.
Польщенный вниманием преосвященного, Федор отвесил глубокий, по монастырскому уставу, поклон.
В дальном углу покоя стояли подьячие Лучка Голосов, Степка Алябьев, Ивашка Засецкий и дьячок Благовещенского собора Костька Иванов — ученики Андреевского монастыря. В вытянутых руках они держали благоговейно, как держат Евангелие, раскрытые греческие грамматики и выбивались из сил, чтобы показать, с каким усердием долбят они заданные уроки. Временами, когда никто на них не глядел, они выпрямляли согбенные спины, высовывали язык в сторону учителей и с наслаждением плевали в страницы учебников.
— Не приступить ли со страхом? — спросил, ни к кому не обращаясь, Арсений Сатановский, вытащив из-за пазухи учебник.
Маленькие и круглые, как у птицы, глаза Никона, остро уставились в монаха.
— А не передохнуть ли вам нынче ради для приезду нашего?
Бородатые лица учеников вспыхнули радостью. Руки сами собой сомкнулись, с шумом захлопнув опостылевшие, ненавистные книги. Сатановский послушно распустил учеников. Размяв занемевшие члены, Никон тяжело поднялся и пересел к общему столу.
— Премудростям иноземным малых сих навычаете? — не то насмешливо, не то строго прищурился он и сжал в кулаке жесткий волос седеющей бороды.
Ртищев выпятил грудь.
— Так, владыко. Навычаемся грамматике греческой, латинской и славянской, риторике, филосопии и другим словесным наукам во имя Отца и Сына и Святого Духа и на благо Российской земли.
Беседа, в начале робкая и неуверенная, оживилась, когда перешла на волнующие монастырь вопросы образования. Федор напомнил о переведенной Славинецким книге о «Гражданстве и обучении нравов детских».
Никон сразу стал внимательней и серьезней.
— Чти, отец, — приказал он и, усевшись поудобнее, ткнулся бородою в ладонь.
Долго, с большим увлечением, спорили монахи о книге. Каждый стремился показать перед Никоном свою ученость и ни за что не соглашался с мыслью, высказанной соседом, как бы справедлива она ни была. Наконец митрополиту наскучил спор, грозивший затянуться до бесконечности, и, чтобы покончить с ним, он сказал наставительно:
— Всякое учение, поеже несть в нем хулы на Бога, есть пользительно государству.
— Аминь, — перекрестились монахи и прекратили спор.
Сухой взгляд Никона повлажнел, смягчив выражение скуластого, неприветливого лица.
— Был и я в давние годы, яко червь неразумный, и вот сподобил Господь приобщиться премудростям книжным.
Он мечтательно склонил голову на широкое плечо свое. Ртищев придвинулся поближе и весь обратился в слух.
— Показал бы ты нам милость, владыко, поведал бы о путях жития твоего, — умильно уставился Сатановский на преосвященного.
Никон поиграл золотым наперсным крестом, даром царя, сладко зевнул и перекрестил рот.
— И то поведал бы, — просительно протянул постельничий.
— В дальние годы, — начал митрополит, — был я не то чтобы из малого рода, а рожден от доподлинного мордовского смерда. А господарь наш, неведомо пошто, невзлюбил родителя моего и всякой пыткой пытал. А стану я перед господаревы очи — тож и меня ни в чем не миловал. И секли меня так, что до сего дни не уразумею, как не вытряхли душу мою из телес…
Он на миг остановился, с немой укоризной глядя на образ, и вдруг с необычайной силой стукнул кулаком по столу. Развесивший уши Федор вздрогнул от неожиданности. Монахи смиренно склонили головы и молчали.
— А и было мне, недостойному, видение, — продолжал Никон, — услышал я глас светлый, яко венец на челе Богородицы, и солодкий, яко причастие нерукотворенное: «Восстань, отроче, и гряди в иные земли научитися книжным премудростям. И благо ти будет. И будеши превыше всех во христианстве сидети». А внял я гласу небесному и отошел из своей земли в землю иную.
Он встал и подошел к окну. Его лицо потемнело, покрылось крупными каплями пота.
— Колико тут пережито! — с искреннею тоскою вырвалось из крепкой и выпуклой груди его. — И в гладе томился, и от стужи студился лютой, одначе, думу свою держал неотвратно: все превзойду и стану я в славе превыше всех человеков!
Глаза его зажглись величавой гордостью. Борода взмела воздух, будто очищая все, что мешало владыке в пути.
— Тако и свершилось по реченому… Еще ходил я попом на селе, а смерды великим страхом страшились меня. А в те поры прослышал про меня архиерей и повелел предстать пред очи свои: «Добро, чадо, — рек он мне, — пасешь ты стадо Христово, ибо единым страхом перед господарями черные людишки спасутся перед отцом небесным». И, благословив меня, повелел принять постриг монашеский… И возвеличился я, да не до вышнего краю! Грядет еще час славы моей.
Заблаговестили к вечерне. Никон вытер с лица пот, перекрестился и, приняв из рук согнувшегося послушника жезл, не торопясь направился к выходу. За ним чинно двинулись остальные.
После вечерни монахи вновь собрались в учебном покое, чтобы обсудить Соборное уложение, которое затеял составить государь.
Никон пытливо оглядывал высказывавшихся, стараясь проникнуть в их сокровенные думы, и что-то записывал на клочке пергамента. Монахи ежились под его взглядом, робели и осторожно следили за митрополичьей рукой, желая узнать, что он пишет. Только Ртищев чувствовал себя великолепно и с детским простодушием восторгался умом Никиты Одоевского, Семена Прозоровского, Федора Волконского, дьяков Гаврилы Левонтиева и Федора Грибоедова, кропотливо собиравших старые, покрытые пылью веков обычаи и законы и представивших Алексею записку о новых законах.