Леночка, я очень тебя люблю, для тебя одной я сижу и пишу этот дневник отчет о сделанном за время отпуска. Сделанном для тебя, и ни для кого больше. Помнишь? Мы полюбили друг друга еще в институте. Мы так старательно скрывали это, что наш декан Каращук, мрачный и очень несчастный человек, однажды даже сказал про нас:
- Такое удивительное безразличие друг к другу - я был уверен, что они давно женаты.
Поцеловал я тебя на скамейке около Гоголя в августе, перед третьим курсом. Ты сказала, что мне должно быть стыдно - сверху смотрит великий сатирик, переживший в середине прошлого века трагедию творческого разлада с самим собой. Ты всегда была умной девочкой, и меня это немножко угнетало. Но я поцеловал тебя еще раз и перестал чувствовать себя неучем и кретином. В тот вечер нам не хватило в кафе-мороженом двух рублей, я оставил паспорт, а когда назавтра расплачивался, на бумажке было написано, что я должен два с полтиной, и мне снова пришлось бежать в общежитие. Помнишь? А помнишь?..
Мы договорим с тобой потом.
Помнишь вечер в редакции, когда мы все засиделись допоздна, и шеф вдруг вызвал меня к себе?
Задание, которое я получил в тот вечер, было абсолютно невыполнимо.
Лаборатория академика Ренского в Институте бионики сделала небольшую машину, имитирующую глаз человека.
Мы писали об искусственном глазе и о работах лаборатории, бывали там, и она не очень интересовала сейчас газету, если бы не один обидный факт: сам Ренский журналистов не принимал. Поговаривали, что методы, которыми он отделывался от прессы, попахивали вмешательством нечистой силы. Один из наших ребят, вездесущий Колька клялся, что уже был у него в кабинете - крошечной клетушке, отгороженной прямо в лаборатории. Колька обманул секретаршу и вошел в кабинет. Ренский поднял голову от стола с разложенными бумагами, и тут Колька каждый раз говорил, что ему не поверят, а потом повторял, не привирая от раза к разу, - тут что-то внутри него сработало помимо его воли. Он повернулся и пошел к выходу. Он пытался повернуть, но ноги стремительно несли его сами. Сотрудники, оторвавшись от дел, громко смеялись, глядя на него. Секретарша смотрела на него и жалеюще улыбалась. В дверях своего кабинета стоял Ренский и молча смотрел Кольке в спину. Только за порогом Колькины ноги остановились, но вернуться он побоялся.
- Видите ли, нас сейчас не волнуют работы лаборатории. Сделайте очень небольшую статью, но чтоб она обязательно начиналась словами: "В беседе с нашим корреспондентом академик Игорь Янович Ренский сказал..." Вот и все, что мне от вас нужно. Даю двухмесячный срок. Ясно? Будьте.
Так сказал шеф.
- Игореха, он не зря терпеть тебя не может, он уже три или четыре раза приглашал меня с ним пообедать или сходить в театр. Назло ему, а? Ты ведь сможешь.
Так сказала Леночка.
Все получилось быстро и просто. Не пришлось переодеваться ни прекрасной турчанкой, ни работником Мосгаза.
В июне я взял отпуск и снял комнату в поселке под Звенигородом, прямо возле дачи Ренского, через забор от него. Хозяйка дома, вдова писателя, сдала мне комнату почти бесплатно, когда я сказал ей, что я инженер, что свой отпуск хочу посвятить работе над стихами, которые пишу давно, но пока не хочу печатать. Вспомнив, как все свободное время таскал стихи из одного журнала в другой, я повторил:
- Да, да, пока не хочу.
- Это очень редко в ваши годы, - сказала вдова и не хотела брать с меня деньги. По часу в день она рассказывала мне о муже, опусы которого так полюбили читатели, что он еле успевал ездить с одной читательской конференции на другую и уже ничего больше не успевал писать. На третий день она познакомила меня с Ренским.
Мой расчет был обдуманно точен - каждому нужен свой доктор Ватсон, ведь с женой и родными о своих научных делах Ренский, очевидно, не разговаривает. Эго всюду одинаково - у каждого члена семьи существует неизвестно как возникшее прочное чувство, что домашним уже все на свете сказано очень давно. И тут подворачиваюсь я. Ренский ежедневно говорит со мной, я пишу статью, шефа увозят с инфарктом, та же машина возвращается за мной и Леночкой. Куда мы поедем, я еще не думал, но понимал, что поехать надо. Очень уж это было бы красиво.
Ни вдове, ни Ренскому я стихов не читал.
- Обработаю, тогда может быть, - сказал я.
- Ну, что ж, психологически это очень ясно, - говорила вдова. - Хотя в его возрасте...
- Ну, ну, - говорил академик. - Я завтра вернусь пораньше. Заходите. Перекинемся на козу.
По утрам я пишу дневник. Холодная и жестокая решимость переполняет меня и диктует мои поступки. Что-то сильнее, чем я сам, ведет меня, как ниточки куклу. Необходимость, как Дамоклов меч, висит и раскачивается надо мной. Прошло уже две недели. Ренский привязался ко мне и полностью мне доверяет. Часы его отдыха мы проводим вместе. А в этот четверг он вернулся часа в два и больше никуда не поехал.
- Знаете, тезка, я с радостью беседую с вами. Возраст шестьдесят только авторы некрологов называют цветущим, так что моя разговорчивость - старческое явление. А потом очень приятно, что вы инженер; ведь любовь к музам не записана у вас в трудовой книжке? Поэтому вам понятно все, что я говорю. Сдавайте, сдавайте, не отвлекайтесь - ваша очередь.
Он говорил в тот день о том, как сделанный в лаборатории искусственный глаз учили распознавать предметы.
- Вы ведь не думаете над тем, как отличить маленькую собаку от большой кошки? Казалось бы, все происходит машинально. Может быть, в нас заложена как бы фотография любого предмета, и мы сверяем сумму признаков? А может быть, только один: какой?
На этом нас прервали.
Ренский оглянулся к калитке и огорченно сказал:
- Э, там же гости. Уж не отважная ли пресса? Где очки?
По дорожке, минуя дом, прямо к гамаку двигался мужчина в белой рубашке с репортажным магнитофоном в руках. Я знал его, это действительно был корреспондент из толстого молодежного журнала. К счастью, он не помнил меня.
- Здравствуйте, Игорь Янович, - сказал он приветливо, но сдержанно (очевидно, слышал Колькины побасенки). - Извините, что побеспокоил вас дома, но наша молодежная редакция хотела бы дать беседу о работах вашей лаборатории. Пожалуйста, расскажите что-нибудь о направлении поисков. Об успехах и трудностях. И о коллективе.
Черт, неужели и я всегда говорю такими же штампами? Ведь с друзьями он наверняка веселый и находчивый человек, а тут - приготовишка, куда все подевалось. Я вдруг взглянул на свою профессию со стороны.
Человек, пишущий об ученых, о жизни и путях человеческой мысли, должен знать этих ученых гораздо ближе, чем знаю их я. Я прихожу в их жизнь с того же хода, что почтальон: редкий и случайный гость, я полностью завишу от подробностей, которые мне рассказывают. Все это должно быть как-то не так. А как?
- Видите ли, Игорь Янович, - журналист был безукоризненно вежлив, - о своих работах нам рассказывает большинство ученых. - Он уже немного горячился.
- И прекрасно.
- Но ведь вы отказываетесь говорить с широким кругом читателей уже несколько лет.
- Это небольшой срок. Многие прекрасные люди не поговорили с этим, как вы говорите, кругом ни разу за всю жизнь.
- Но ведь широкий читатель...
- Молодой человек! (Журналисту было под сорок). Впрочем, бесполезно.
Ренский надел очки, к которым из кармана пижамных штанов тянулся тонкий шнурок. Я услышал тонкий щелчок микропереключателя. Журналист вдруг молча повернулся и пошел к калитке. Он шел, нелепо выворачивая голову и туловище назад, но ноги сами несли его по дорожке. Глаза его то останавливались на мне и Ренском, то скользили по деревьям сада, как будто он хотел уцепиться за них взглядом. Ренский покосился на меня, и тотчас журналист остановился и повернулся к нам целиком. Но Ренский уже смотрел снова, и тот опять, упрямо оборачиваясь, стал уходить. От неестественного положения туловища его рубашка выбилась из брюк и висела сзади, нелепо болтаясь. Он вышел за калитку, Ренский снял очки и усмехнулся. А я смотрел на журналиста. Бедняга постепенно приходил в себя. Его потное от волнения и перекошенное от испуга и возмущения лицо приобретало нормальное выражение. Он передернулся и пошел, на ходу вытаскивая из заднего кармана блокнот и ручку. "Молодец", - подумал я.