Брюс, Бассевич, Черкасский и Дивиер, пожимая руки Левенвольдов, говорили им в свою очередь любезности. Князь Меньшиков кивнул двусмысленно головою, а Ушаков, не давая руки, встал, отвесил им молча низкие поклоны и опять сел. С дамами рекомендация их, наоборот, привела к блистательному результату. Все были восхищены их любезностью, начиная с Варвары Михайловны Арсеньевой, которой придумали они первой сказать любезность. Один брат восхвалил её тонкий и глубокий ум, а другой отдал справедливость её чудным очам, назвав их алмазами, в которых отражается высокая душа и тонкое чувство. Злая горбунья, свояченица светлейшего князя, действительно имела и хорошие глаза, и высокий ум. Так что меткое сравнение принято было как явное доказательство ума и приятности представлявшихся. Даже Марья Фёдоровна Вяземская потом признавалась, что она не могла не ощущать удовольствия, когда Левенвольды, обратившись к ней, сказали ей, что она способна увлечься всяким добрым заявлением, будь это одно обещание, а не только вызов на действие. Тонкая наблюдательность и выработанный в совершенстве светский такт братьев были признаны всеми, а это уже много значило в данный момент.
Благодаря Бассевичу и Брюсу, умевшим поддержать нить разговора в обществе, за столом скоро завязалась беседа, в которой красавцы Левенвольды опять поддержали свою репутацию дамских кавалеров. Они не вмешивались в разговоры домохозяина с чиновными гостями, когда он умышленно и даже заметно для всех показывал баронам полную свою антипатию. Императрица первая заметила характер обращений светлейшего с принятыми ею в свою службу пригожими камер-юнкерами, а заметив и угадав верно источник неприязни, государыня захотела удвоенным вниманием к несправедливо оскорбляемым утешить их и показать оскорбителю своё неодобрение.
— Вы, я вижу, господа, — сказала она, — имеете готовый гардероб, потому можете немедленно вступить в отправление своих обязанностей при нас. Явитесь завтра к нашему гофмаршалу и учредите непременное дежурство. Мы желаем часто видеть вас на службе… и при исполнении наших поручений.
Это окончательно взорвало князя Александра Даниловича, и он обратился к своему зятю с упрёком, полным желчи и несправедливости:
— Со смертью императора ты стал совсем рохлей, я должен тебе сказать. Ни за чем не смотришь, ничего не знаешь, какие проходимцы чёрт знает откуда приезжают или присылаются неведомо для чего, а здесь живут и начинают смуты заводить. Вишь, припала у всех этих мерзецов охота идти к нам в службу. А спросить бы прежде следовало, чем всякому с рылом лезть — благо дерзость велика, — есть ли нужда-то здесь в них? Эта обязанность — знать, кто и зачем сюда прибыл — тобою, Антон Мануилыч, совсем пренебрежена. Я одного боюсь — мошенников да висельников столько наползёт к нам, что будет ни пройти, ни проехать — только того и гляди, как бы не раздавить какую гадину… да и не отвечать бы за такую падаль, которая и вживе-то алтына не стоила!
— Ваша светлость изволите несправедливо меня упрекать в неведении: кто приезжает. У меня в полиции так заведено, что без записки с подлинного документа никого и на ночь не оставлять, а не только жить. Приезжих тем паче. Приехал камер-юнкер от герцогини Курляндской — я дозволил ему остаться до выполнения поручения здесь, записавши со слов вашей светлости секретаря г-на Дитрихса и за его подпискою, что знаемый ему человек точно служит у её высочества, да у него в доме и остановился. Я дал реверс сперва на три дня быть. А сегодня поутру приходил опять же Дитрихс и сказал, что присланный из Курляндии камер-юнкер болен — так по необходимости уже дана отсрочка, пока обможется: так велено и по закону. А других приезжих ниоткуда не было.
— А эти, как их, господчики, что к государыне в слуги верные напросились? — вполголоса, но так, чтобы слышал не один Дивиер, спросил, продолжая про себя кипятиться, светлейший.
— Бароны Левенвольды сюда прибыли ещё при жизни его императорского величества — во исполнение высочайшей резолюции государя: «Когда прусский отпустил, пусть сюда идут; посмотрим, на что будут годны». Они приехали во время болезни государя, с нарочного вызова, и хотя я о них докладывал, но они не могли быть представлены его величеству — за скорою кончиною. Являлись часто ко мне, и я докладывал вашей светлости, коли не изволите запамятовать… и графу Гавриле Иванычу говорил… Но резолюции никакой не удостоился получить. А сам я личного доклада не имею у её императорского величества, — как у покойного государя!
Последние слова Дивиера произнесены были довольно тихо, но государыня, вслушиваясь во весь разговор, уже с первой выходки князя следила за ним с напряжённым вниманием и вдруг ответила генерал-полицеймейстеру:
— Прости меня, Антон Мануилыч! Это я просто запамятовала, что нужно тебе сказать, чтобы ты у нас бывал совсем так, как при государе было. Не подумай, друг мой, чтобы я к вам меньше государя имела доверенности, это просто по забвению…
— Слушаю, ваше императорское величество… и буду иметь счастие являться видеть пресветлые очи ваши в таком часу, как повелите, — поднявшись с места и кланяясь монархине, отозвался Дивиер.
— Как тебе удобнее… или как прежде было, — ответила Екатерина.
— Боюсь, ваше величество, что тогдашние порядки не подойдут к обиходу вашего величества, — ответил Дивиер, я к государю являлся в четыре часа утра в конторку. А смею думать, ваше величество…
— Правда, правда! В это время я сплю. Попозднее… около полудня, коли хочешь.
— В полдень завтра прикажете, ваше величество, допустить меня с репортом на всемилостивейшую аудиенцию?
— Хорошо! — был ответ.
Дивиер встал и, подойдя к её величеству, поцеловал руку.
При последних словах Ушаков весь побагровел, а у светлейшего князя на мгновение слетел с лица румянец, и затем выступили на щеках и на лбу багровые пятна — признаки сильного прилива крови ко лбу. Светлейший схватил графин с холодною водою и выпил разом два кубка.
Апраксин и Головкин ни на кого не глядя кушали, а Брюс и князь Алексей Черкасский переглянулись. Только кабинет-секретарь Макаров, сидевший через одного гостя от светлейшего, когда князь пил, сказал ему что-то на ухо. Должно быть, сказанное им имело успокоительное действие, потому что через минуту лицо светлейшего изменилось и его брови приняли обыкновенное положение. На минуту водворившееся зловещее молчание было прервано вдруг вопросом княгини Дарьи Михайловны, обращённым к младшему Левенвольду:
— Кажется, ваша сестрица, что была фрейлиною у крон-принцессы, в девицах ещё?
— Точно, ваша светлость, у кронпринцессы моя сестра была фрейлиною, но она теперь уже замужем за одним дворянином, по фамилии Шлиппенбах.
— А матушка здравствует?
— Да, светлейшая княгиня… родительница наша в добром здоровье, хотя в её лета нелегко перенести смерть спутника жизни и друга, каким был отец наш — относительно матушки… Такой друг — каких не много!
— Где вы служили раньше Берлина? — спросила Варвара Михайловна.
— У саксонского курфюрста и у принца-коадъютора Любского.
— Где же показалось вам лучше? — пожелал узнать Брюс.
— Непродолжительность службы при этих дворах, конечно, служит доказательством, что в Берлине нам больше улыбалось счастье. Её величество королева милостиво изволила относиться к усердию брата, — заключил младший Левенвольд и взглянул на старшего.
— Точно так же ценили при берлинском дворе и службу моего брата, — отозвался старший, — но… обстоятельства и главное — желание быть ближе к нашим имениям, по смерти родителя управляемым не близкими нам людьми, решили мой выбор. Я попросил увольнения и получил вот эту аттестацию. — И барон Левенвольд передал в руки Якова Вилимовича Брюса документ с печатью прусской придворной канцелярии, где превозносились до небес его «способности, усердие и редкое знание придворных обычаев».
Прочитав аттестат и возвращая его, Брюс не утерпел, чтобы не повторить вслух нескольких заключительных хвалебных эпитетов официального языка придворного прусского стилиста.