— Вот как, мать моя, скажите на милость!.. — будто поверила хитрая допросчица. — А я ведь уверена была, что встретила вас у них на прошлой неделе, столкнувшись в самых дверях, и поклон ещё отдала… и обратно получила… Кто же бы это такой был, дай Бог память?
Анисья Кирилловна почувствовала, что у неё и из-под слоя белил выступает предательский румянец. Однако и в смятении ей страшно захотелось поднять на княгиню глаза, чтобы увидеть, какое впечатление произвело её запирательство, но силы воли на этот манёвр у неё не хватило.
Аграфена Петровна, впрочем, непременно решилась вывести обманщицу на чистую воду и, нисколько не пронявшись решительным её отпором, ещё подъехала с вопросцем:
— А почём, смею спросить, брали на платьице этот байберек? [56] — И она указала на платье, в котором сидела перед нею Анисья Кирилловна.
— Не помню… — ответила девица Толстая, совсем уже потерявшись.
— Так я помогу, голубушка, твоей памяти! — не сдерживаясь уже более, отрезала княгиня. — Видишь, душа моя, от одной штуки! — указала она ей на своё платье. — Получила и я, с вышивкою также, а вышивали сенные девки со двора графа Петра Андреича, и перевод я сама дала, и шёлк мой же. Вышивку делали к свадьбе Петра Петровича, потому что его невеста — своя мне, как вы знаете. А мастериц у матери-то её таких не случилось. После свадебки, однако, и хорошие мастерицы только успели всю штуку вышить; в приданое не попала, а поднесла штучку молодая — свекрови. А она, моя голубушка, и говорит мне: «Знаешь, Груня, всю штуку Анисье Кирилловне я не отдам — много будет по её росту и четверти. Ты себе возьми полштуки, а я, как пигалица такая же, как Анисья, юбку из остального сошью». Вот я свою половину и взяла. А наутро, в самое Стретенье, сижу у жены-то Петра Петровича, а ты за перегородкой не чуешь, что я-то тут, и поёшь, и поёшь, что у вас делается тут … по комнатам. Много хорошего я в ту пору узнала и душевно тебя поблагодарила за глаза, что ты всю подноготную графу Петру Андреичу доносишь. Таким-то путём и до наших грешных ушей доходит чего бы не догадывались. Про светлейшего, например, как он утешать приходит и тебе за слепоту да за глухоту на охобенек бархатцу зелёненького уволил. Так вот тебе, голубушка, за эту твою исправную службицу, что всё как есть досконально узнаёшь и пересказываешь, в те поры старый граф шепнул сыну, а тот мать вызвал и байберек вышитый-то взял, да на юбочку и пожаловали тебе. А я всё видела и слышала. Так как же, сударынька, не ты встретилась-то со мной третьего дня? Я от них, а ты с новым донесеньем…
Анисья Кирилловна была ни жива ни мертва от прямых улик.
Уста девицы Толстой силились раскрыться, чтобы умолять о пощаде, но, как на грех, она не нашлась ничего сказать, а когда собралась с силами и подняла глаза, дышавшие бешенством, то взгляд её встретился с взором императрицы, неслышно подошедшей к беседующим и выслушавшей самую суть виновности девицы Толстой.
— Оставьте эту тварь, княгиня, и пойдём ко мне! — приказала государыня Аграфене Петровне, уводя её с собою.
VIII
Щелчки судьбы
Уведя с собою княгиню Аграфену Петровну, государыня посадила её и прямо спросила:
— Какие такие приходы да утешенья князя Александра Даниловича описывала Анисья?
— Привирала, разумеется, много неподобного, ваше величество.
— Да как?! Ты прямо мне говори всё — как было.
— Уж больно скаредно, государыня, и язык не поворотится прямо пересказывать, даром что я замужняя.
— Ин пошепчи мне на ухо, коли вслух говорить не ладно.
И началось шушуканье. Государыня слушала, а иногда переспрашивала шёпотом же; но по всему видно было, пересказ сильно занимал её величество. Не раз в продолжение своей повести княгиня чувствовала, как августейшая слушательница сдерживала свой гнев, то схватывая стремительно Аграфену Петровну и привлекая ближе к себе, то изменяя невольный шёпот на прерывистое ворчание.
— А кто кроме тебя слышал эти пакостные новости Анисьи? — спросила государыня княгиню, когда та кончила и замолчала.
— Те, кому передавалось, — ответила княгиня.
— Да кто именно?
— Старый граф Толстой, старик Головкин да зять его.
— Так все четверо… Изрядно! И что ж они?
— Ржали, матушка, что мерины. А та, бессовестная, так и выворачивала всё.
— Недаром же я Павлушку да Головкина терпеть не могу?! А с тобой кто был?
— Племянница одна, Петра Толстого невестка; да я её при первых же словах выслала. Махнула рукой решительно, та и сама бежать. Так что окроме тех да меня больше не знаю кто бы слушал… А меня ввела за перегородку племянница, что мне и открыла-то про переносчицу. Как услышала я, и наказала ей: смотри, говорю, как пронюхаешь, что Анисья должна быть, — лети ко мне прямо и дай мне послушать, что она будет там распевать старым лешим да непутному подхалиму — Павлушке. Больше всех он, ваше величество, и трунил, и разные нахальства отпущал. Я издивилась даже бесстыдству Анисьи, как у ней язык только поворачивается?
Гнев государыни больше уже не поддавался сдерживанью и проявился во всей силе.
— Смотри же у меня, Аграфена! — крепко и больно схватила Екатерина за руку пересказчицу, с такою силою, какую было мудрено ожидать от неё. — Чтобы всё, что ты мне пересказала теперь, тут и умерло! А с теми я знаю что делать! С лгуньей — тоже расправлюсь так, что отобью охоту клепать скверности.
— Ваше величество!.. Коли бы не преданность к особе вашей побудила меня уличить пакостницу — что вы, подкравшись, сами подслушали, — верьте, язык бы мой не поворотился…
— Спасибо тебе, душа моя, что обо мне лучшего мнения, чем эти мерзкие люди. Я сама тебя люблю, люблю вот как! — Государыня крепко обняла, прижала к себе и поцеловала княгиню.
Порыв успокаивающегося гнева разрешился обильными слезами.
— Вот что значит: женщина ими правит! — в слезах, обнимая Волконскую, повторяла императрица. — На меня осмеливаются такие мерзости клепать… распускают нелепые слухи. Да взводят и небылицы-то всё… такие позорные… Знают, что я неспособна, как прежние цари и царицы, язык приказать отрезать или в трущобу упрятать. А могла бы… Стоит только захотеть! Не правда ли, друг мой, Аграфенушка?
— Точно так, ваше величество… но пощадою ворогов человек становится Богу подобным… Царский сан ваш при милосердии больше возвысится. Не думайте, государыня, чтобы мерзким людям Бог попустил безнаказанно порочить помазанницу свою… Вы пощадите — Бог найдёт их гневом своим! А вам недостойных окружающих подальше бы держать — это благоразумие и осторожность предписывают, а мстить за себя, конечно, в воле вашей… Но Бог лучше примет милость, чем справедливый гнев. Если попускает милосердный беззакония, Сам и направит во благо злые намерения. Не только против вашего величества и против последнего раба вашего, несправедливо утеснённого…
— Всё так, княгиня, но больно переносить от своих рабов, которых держишь в приближении… Ведь рассыпаются в уверениях преданности, а что сами творят? На кого я теперь могу положиться из этих баб, что меня окружают? На собаку-Ильиничну разве? Сбрех она, я это знаю, да спускаю ей многое за преданность. Ну как, скажи мне, кажется тебе она?
— Верной самой рабой вашего величества. Вчера приехала она ко мне и разговорились мы с ней по душе. Уж плакала, плакала баба, пересказывая, как замечает она, что все вокруг вашего величества коварствуют… какие под неё-то, под самую, подкопы подводят? А всё та же Анисья, оказывается. Давно, значит, она при вашем величестве начала уже быть надвое?! Вам старается преданность, наружную только, разумеется, показывать… а на стороне, корысти, должно думать, ради, не только предаёт, ещё возводит — в угоду старым беззаконникам — всякие скаредные небылицы. И допытаться бы не мешало, государыня, что те-то затевают? Зачем им понадобилась, с позволения сказать, подслуга такая?
— Я и сама ломаю, ломаю голову, а всё догадаться не могу: что их заставляет отыскивать во мне эти пятна небывалые? Я полагаю, ты, княгиня, ведь сама рассудишь, что я вовсе не такова и далека от того, друг мой?
56
Байберек (байбарак) — плотная шёлковая парчовая ткань.